защищаться, и вызвал его на бой, как человека, поступающего низко. Крестьянин в ответ объяснил «кротким голосом», что мальчишка состоит у него в услужении, пасет стадо, и такой разиня, что у него пропадают овцы, а мальчишка еще смеет говорить, что хозяин наказывает его по злонравию, чтобы не платить жалованья; и, говоря так, мальчишка лжет.
«— «Лжет»! Ты это говоришь в моем присутствии, низкий грубиян! — воскликнул Дон Кихот. — Клянусь солнцем, которое нам светит, я сейчас насквозь проткну тебя копьем. Немедленно же уплати ему и не разговаривай, не то — клянусь Царем Небесным! — я одним ударом вышибу из тебя дух и прикончу на месте. Сейчас же отвяжи его!»
Обвинять ближнего во лжи? Да притом в присутствии нашего Рыцаря? Ведь, по представлениям Дон Кихота, кто обвиняет другого во лжи, тот и есть лжец, особенно когда обвинитель сильнее обвиняемого. В нашем низменном и унылом мире слабым обычно не остается других средств защититься от засилья сильных, а потому сильные, эти львы, объявили благородным собственное оружие — мощные клыки, хваткие когти — и подлым оружие слабых: змеиный яд, заячье проворство, лисью хитрость и чернильную струю кальмара; и наиподлейшим оружием объявили они ложь — оружие, за которое хватается тот, у кого не осталось никакого другого. Произносить слово «лжет» в присутствии Дон Кихота — да ведь это то же самое, что лгать в присутствии того, кому ведома истина! Сильный — вот кто лжет, лжет тот, кто привязал слабого к дереву и хлещет ремнем, да притом попрекает ложью. Лжет? А почему он, Хуан Альдудо, богатей, будучи пойман на месте преступления, усугубляет вину, выступая в роли обвинителя, то бишь дьявола? Всякий раз, когда хозяин берется вести дознание самолично, он должен заодно и брать на себя роль дьявола: только тогда может он вести дознание да измышлять обвинения. Сильный всегда выискивает доводы, приукрашивающие применение силы, в то время как всякое применение силы — само по себе довод, и прочие излишни. Когда вам намеренно и с силой наступают на ногу, лучше уж пусть промолчат, чем присовокуплять: «Прошу прощения».
Понурил богатый землепашец голову — а что еще ему оставалось, когда к нему обращалась с грозными речами сама истина, да еще вооруженная копьем? — понурил он голову и, не сказав ни слова, отвязал пастушонка, пообещав, под страхом смерти, заплатить тому шестьдесят три реала, когда воротятся они домой, потому как при себе денег у него не было. Мальчонка уперся было, не хотел идти, боясь новой взбучки, но Дон Кихот возразил, что хозяин его так не поступит: «Достаточно мне ему приказать, и он окажет мне почтение. Пусть он только поклянется рыцарским орденом, к которому принадлежит, и я отпущу его и поручусь, что он тебе заплатит». Пастушонок запротестовал, говоря, что хозяин его вовсе не рыцарь, а Хуан Альдудо, богач из деревни Кинтанар, но Дон Кихот ответил, что и среди Альдудо могут быть рыцари, «тем более что каждый из нас — сын своих дел». Принял же Дон Кихот крестьянина за рыцаря потому, что заметил копье его, прислоненное к тому же дубу, к которому была привязана кобыла; а кто, как не рыцари, пользуются копьем и как узнать их, если не по сей примете?
Обратим особое внимание на эти слова: «Достаточно мне ему приказать, и он окажет мне почтение»: слова эти — доказательство тому* сколь глубока была вера нашего Рыцаря в самого себя и какое самовозвышение обретал он в этой вере, ибо, не свершив еще никаких дел, почитал себя сыном тех, каковые намеревался свершить и благодаря каковым намеревался стяжать славу и бессмертие своему имени. На первый взгляд может показаться, что не очень?то по–христиански считать себя сыном собственных дел, если все мы — чада Божии; но христианская суть Дон Кихота таилась глубже, куда глубже, чем благодать, даруемая верой, чем достоинство, заслуженное делами; она уходила в тот корень, что един и для благодати, и для природы.
Пообещал, стало быть, Хуан Альдудо, богатей, что выложит пастушонку все до последнего реала, да еще самыми что ни на есть звонкими монетками; сказал ему Дон Кихот, что тот может обойтись без лишнего звона, лишь бы сдержал свою клятву, не то он, Дон Кихот, вернется и накажет его, в чем тоже клянется; и сыщет, даже если тот спрячется хитрее, чем ящерка; так вот, дал такое обещание Хуан Альдудо, и Дон Кихот удалился. И когда скрылся он в лесной чаще и исчез из виду, поворотился богач Альдудо к своему пастушонку, привязал его снова к дубу, и пришлось тому заплатить дорогой ценой за правосудие Дон Кихота. И пастушонок «ушел в слезах, а хозяин его стоял и смеялся: вот каким способом доблестный Дон Кихот отомстил за обиду», — добавляет Сервантес не без злорадства. И заодно злорадствовать будут все, кто разглагольствует о том, что следование идеалу всегда производит обратное действие. Но теперь?то, кто теперь смеется и кто плачет теперь? Рыцарь следует своим путем, исполненный веры, восхваляя свой подвиг и то, как он «вырвал бич из рук бесчестного злодея, который без всякой причины истязал слабого отрока». Каковому отроку, надо думать, вторая порка, когда хозяин отстегал его до полусмерти, больше пошла на пользу, чем первая, возможно вполне заслуженная по меркам человеческого правосудия. Вторая беспощадная порка сослужила ему службу и дала урок куда полезнее, чем обещанные шестьдесят три самых что ни на есть звонких реала. И кроме того, каждое приключение нашего Рыцаря раскрывается цветком в свой час и на своей почве, но корни каждого уходят в вечность, и в вечности, в глубинах глубин, несправедливость, от которой пострадал слуга Хуана Альдудо, богатея, отомщена навсегда и сполна.
Итак, последовал Дон Кихот путем, который угодно было избрать Росинанту, ибо все пути ведут к вечной славе, когда в груди живет стремление к славным деяниям. Вот и Иньиго де Лойола, когда по пути в Монтсеррате расстался с мавром, с которым поспорил, решил предоставить на усмотрение своему коню выбор и пути, и будущности. И как раз тогда, когда следовал Дон Кихот той дорогой, он и встретился с компанией купцов из Толедо, направлявшихся в Мурсию закупать шелк. И представилось ему, что его ждет новое приключение, и остановился он перед ними, как описано у Сервантеса, и потребовал, чтобы они, купцы — эти торгаши! — признали, «что во всем свете нет девицы более прекрасной, чем императрица Ламанчи, несравненная Дульсинея Тобосская!»
Мелкие душонки, измеряющие величие деяний человеческих неизменной материальной выгодой либо способностью к безмятежному приспособленчеству, восхваляют побуждения Дон Кихота, когда тот принуждает раскошелиться богача Альдудо либо спешит на помощь тем, кто в помощи нуждается, но усматривают всего лишь безумие в требовании нашего идальго признать несравненную красоту Дульсинеи Тобосской. А ведь это бесспорно одно из самых донкихотовских приключений Дон Кихота; иными словами, одно из тех, что всего более возносят ввысь сердца людей, которых искупило его безумие.22 На сей раз Дон Кихот намерен сражаться не ради того, чтобы помочь нуждающимся, восстановить попранную справедливость и отомстить за оскорбленных, но ради того, чтобы завоевать духовное царство Веры. Он хотел, чтобы купцы, которым сердце заменяла мошна и которые по сей причине способны были видеть одно лишь царство материальной выгоды, признали существование духовного царства и таким образом сподобились искупления, хоть и против воли.
Купцы, однако же, не сдались по первому требованию: люди ушлые, привыкшие обмеривать и торговаться, они и тут начали торг, ссылаясь на то, что не знают Дульсинеи Тобосской. И тут Дон Кихот распалился в своем донкихотстве и воскликнул: «Если я вам ее покажу (…) и вы признаете столь очевидную истину, — в чем же будет заслуга? Я именно требую от вас, чтобы вы, не видев ее, поверили, признали, подтвердили, поклялись и отстаивали эту истину». Блистательный Рыцарь Веры! И как глубоко он ее чувствует! Истинный сын своего народа, ведь народ этот, подобно ламанчскому идальго, отправился в дальние земли с мечом в одной руке и с распятием в другой, дабы заставить их обитателей признать вероучение, которое было тем неведомо. Вот только случалось, что иной раз не в той руке оказывался меч и не в той — распятие, и меч возносился вверх, а распятие превращалось в орудие кары. «Мерзкие люди, исполненные гордыни»,[15] — так с полным основанием назвал Дон Кихот толед- ских купцов, ибо есть ли гордыня предосудительнее, чем та, которая побуждает человека к отказу признать, подтвердить клятвенно и отстаивать красоту Дульсинеи лишь потому, что он?де никогда ее не видел? Но купцы заупрямились в своем маловерии и, подобно маловерам иудеям, требовавшим от Господа знамений,23 потребовали от Рыцаря, чтобы тот показал им какой?нибудь портрет этой сеньоры, величиною «хоть не больше пшеничного зерна»; и, усугубив маловерие злобным упрямством, повели богохульные речи.
Да, повели богохульные речи, ибо предположили, что несравненная Дуль- синея Тобосская, наш светоч в странствии по стезям низменной земной жизни, утешение в превратностях судьбы, животворный родник, придающий нам силу и задор, дева, вдохновляющая нас на возвышенные деяния, дева, по чьей милости мы и жизнь переносим, и у смерти пощады не просим, — да, предположили, что несравненная Дульсинея Тобосская «на один глаз крива, а из другого у нее сочится киноварь и сера». «Ничего подобного у нее не