что-то так тихо, что Дэмьену не удалось ничего расслышать. Потом прижала Святой Огонь к животу и согнулась пополам, и все ее тело при этом затряслось. Она всхлипывала, не издавая при этом ни звука, она рыдала, но в полном молчании. Сердце священника рванулось ей навстречу, и он чуть было не воспользовался этой подсказкой, он чуть было не обнял ее, — но как бы она восприняла такое? Возможно, его назойливость все же разрушит достигнутое хрупкое равновесие? Пересилив себя, он решил и впредь сидеть неподвижно. Ему отчаянно хотелось помочь. Но он не смел.
И тут дрожь ее тела стихла. Подобно животному, она свернулась в клубок вокруг Святого Огня, свернулась так, что самого Огня стало не видно. Как не видно и ее головы, уткнувшейся под мышку. Лишь длинные волосы — черные и гладкие, все в грязи — рассыпались по плечам. Изнеможение, которое она испытывала, витало над ней подобно облаку дыма.
Только через несколько минут Дэмьен осмелился шевельнуться. И девочка никак не отозвалась на это.
— Заснула? — шепотом спросила Хессет.
Теперь она тоже осмелилась шевельнуться.
Дэмьен решил применить Творение. Конечно, имелась опасность того, что это ее разбудит, но он решил действовать с предельной осторожностью. Он собрал Фэа так, словно та была тончайшим шелком, и попросил земную силу выткать для его Видения осмысленный узор. Это было Познание. Но то, что предстало ему, оказалось основано и на визуальных образах, и на звуковых, и на тысяче других элементов, которым он даже не пытался подыскать название. На него излилась симфония смыслов, интерпретировать которую он оказался не в силах. У него отсутствовал соответствующий опыт.
Но одно ему было совершенно ясно, и он объявил об этом:
— Она спит. Она мирно спит.
На склоне холма пели — пели достославные песни солнечного света, оптимизма и энергии, звучала бесконечная музыка веры. Она вполне могла различить их на пологом склоне: воителей, доспехи которых сверкали золотом Коры в полуденном свете солнца, солдат, боевые знамена которых были прошиты бисером, так что, когда войско снималось с места, знамена начинали искриться, а когда по склону задувал ветер, принимались звенеть тысячами колокольчиков, ручейковой водой, мириадами сосулек, — и все это на мелодию гимна Единому Господу. Их песнь волнами растекалась по Темным Землям. Молодые мужчины и старцы, женщины верхом на лошадях, воины-монахи, столь юные, что казались мальчиками, — все в серебряных шлемах, в золотых доспехах и в изубранных брильянтами шелках, — выстраивались в боевые порядки. Казалось, сам воздух у них над головами звенит их верой, их волей к самопожертвованию, их страстью. Сам свет дневной пел, казалось, победный гимн.
Она поплыла по рядам подобно порождению Фэа, ко всему прикасаясь, все видя, все слыша. В солнечных лучах пламенели кованые щиты. Мечи звенели решимостью и надеждой. Прикоснувшись к одному из лезвий, она расслышала все гимны, вложенные в этот меч, тысячу и один голос, отдавшие ему свою силу. Годы пения, годы молитв, годы неколебимой веры… Она скользнула к другому воину, в руках у которого был хрустальный сосуд. Жидкость в этом сосуде источала такой жар, что она почувствовала, как у нее запылали щеки, вода источала музыку, в которой звучала мелодия чистой надежды.
Она понимала, что они идут на верную гибель. Все эти ослепительные воины со своим драгоценным оружием были готовы устремиться во тьму, столь невыразимо чудовищную, что в ней разом — и навсегда — прервется вся эта музыка. Она чувствовала, как в небе над этим воинством формируется символический образ, означающий не зарождение надежды, а ее крушение, означающий переход от времени необузданных высоких мечтаний к долгим годам отчаяния или цинизма. Ей захотелось закричать, захотелось предостеречь их, но чем помогли бы ее слова? Они знали, насколько ничтожен их шанс на победу. Они знали, что Зло, с которым они вознамерились сразиться, может оказаться куда более могущественным, чем все их молитвы, реликвии и талисманы вместе взятые… и все же они готовились вступить в бой. Их были многие тысячи, пеших и конных, последние крепко сжимали коленями бока своих скакунов, сжимая в руках рукояти мечей, ручки пистолей, приклады арбалетов. И Святой Огонь. Он горел в десятке огромных хрустальных шаров и в целой тысяче хрустальных сосудов. Настолько прекрасный, что на него было больно даже взглянуть, настолько проникнутый надеждой, что она разрыдалась, услышав его напев. Ибо это была песня веры. Чистой веры. Такой, вкушать от которой она могла бы всю жизнь — и все равно изнемогать от жажды. Она могла бы захлебнуться этой верой и утонуть в ней — и все равно так и не напиться впрок.
— Вы умрете! — закричала она, обращаясь ко всему воинству. Не желая, чтобы эта музыка заканчивалась. — Вы все умрете, вы все умрете чудовищной смертью! Лес пожрет вас всех заживо! И какой от этого будет прок? Расходитесь по домам, пока еще не поздно.
И тут ей показалось, что один из воинов-монахов повернулся к ней. Очи у него были как жидкое пламя, как Святой Огонь, и смотрел он прямо на нее. Меч и щит были у него из чистого золота, а знамя, прошитое бисером, звеня, трепетало в воздухе над головой. Слишком он сверкал, чтобы можно было смотреть на него в упор, но и слишком он был прекрасен, чтобы от него можно было отвести глаза. И голос его был как дыхание ветра.
— Есть вещи, — шепнул он, — за которые не жалко умереть.
И тут музыка превратилась в солнечный свет, превратилась в покой, в блаженный покой, и она почувствовала, что видение исчезает. Растворяется, растекаясь теплом. Тихим теплом материнских рук, любящим теплом отцовских глаз.
И впервые за много ночей Йенсени Кирстаад заснула.
26
В царстве черной лавы…
В цитадели ночной тьмы…
В тронном зале Неумирающего Принца…
Ждал Калеста.
Форма, появившаяся перед ним, не пожелала широко объявить о своем прибытии, она обошлась без труб и фанфар. Материализуясь, она издала тихое шипение, как будто поскребли ногтями по дереву. Узнавание прошло мгновенно.
— Кэррил. — Острые черные губы выплевывали слова, трудно переносимые и для слуха, и для разума. — Чему я обязан столь сомнительным удовольствием?
Когда глаза Кэррила окончательно материализовались, он окинул взглядом весь роскошно убранный зал: позолоченные кресла, хрустальные люстры, стена из сплошного черного стекла, сквозь которую можно было смутно разглядеть все царство.
— Хорошо живешь.
Калеста с важным видом кивнул:
— Мой покровитель богат.
— И могуществен?
— Разумеется.
— И ты ему в этом, конечно, способствуешь.
— Каждый из нас связан с людьми на свой лад. — Черный туман, овевающий весь его стеклянистый облик, зашевелился на шее клубком змей. — Но почему ты здесь? Мы друг друга не любим, не так ли?
— Не любим, — согласился Кэррил. — И, наверное, никогда не полюбим. — Он сделал несколько шагов по направлению к Калесте, провел пальцем по ручке позолоченного кресла. И когда заговорил вновь, в голосе его прозвучала непривычная строгость: — Ты посягнул, Калеста.
Черный демон хмыкнул:
— Едва ли.
— Ты посягнул, — повторил Кэррил. — Девять столетий назад я вступил в союз с человеком, а теперь ты вмешался.
В фасетчатых глазах Калесты блеснула искра понимания.
— Джеральд Таррант.
Кэррил кивнул.
— Если ты пришел из-за этого, то пришел напрасно. Таррант принадлежит мне. Я поклялся в этом в тот день, когда он свел на нет мои планы в землях ракхов. Он и этот столь возомнивший о себе священник…