активного революционного искусства среди другой вхутемасовскои молодежи была представлена группа живописцев с немудреным названием «Группа трех»…
Задумчивая девушка.
Трое.
И ведь надо было случиться, что судьба свела вместе на самом первом старте трех наших замечательных мастеров — Александра Дейнеку, Андрея Гончарова и Юрия Пименова, создавших целую главу в становлении нового нашего искусства.
— Саша Дейнека… — вспоминал Пименов. — Нас в ту пору связывала большая дружба, и ведь это было не мудрено. Когда мы смотрим ранние, первые картины Дейнеки, молодость нашего государства и молодость нашего поколения стоят перед глазами.
Страна начинала строить свою тяжелую промышленность, горячий воздух деятельности был душой той молодой эпохи.
И такой же молодой художник Дейнека с увлечением рисовал прозрачные конструкции новых цехов, шлак и шпалы у строящейся железнодорожной ветки, крепких мужиков и баб с многочисленных строек первых пятилеток…
Помню небольшую комнатку в Лиховом переулке, где жил Саша Дейнека. Где вместо мольберта стоял чемодан. И на чемодане или на диване он писал свои, в общем, лучшие картины, в которых бурлила, кипела новая жизнь…
Здесь же, в Лиховом, мы вместе с ним делали эскизы костюмов и декораций к гладковскому «Цементу», который поставила студия МХАТа. Правда, декорации с трудом вмещались на сцену, так как мы в то время не очень здорово рассчитывали габариты и размеры…
Незабываемые годы…
Дейнека и Пименов…
Это, как мне думается, тема отдельного большого исследования. Тема благодарная, ждущая, своего автора.
Ведь эти два художника, как, пожалуй, немногие в нашей живописи, сумели глубоко понять и отразить самое трудное — время, в котором мы жили. Каждый по-своему, каждый в присущей ему форме, колорите, композиции.
На первых порах они были рядом вместе с Гончаровым, Вильямсом и другими молодыми художниками, вошедшими в ОСТ — Общество художников-станковистов.
Даешь тяжелую индустрию!
Надо подчеркнуть — станковистов…
Ведь в двадцатые годы были буйные головы «новаторов», начисто отрицавшие всякую преемственность культуры и всякие традиции, в том числе и станковую живопись.
Вот строки из высказываний этих ниспровергателей:
«Мы не можем новый смысл запирать в катакомбы прошлых вещей. Мы не можем строить на обломках помпейских раскопок, будь они сто раз классичны, прекрасны и священны. Это принадлежит прошлой личности старого смысла… Образы прошлого, давно угасшие скорлупы существа, идущего к своей целостности. Мы не можем даже их популяризировать, ибо все их сокровенное находится уже в ответах современного смысла и вопроса».
Довольно туманно, но, впрочем, ясно. Образы прошлого, гиганты Рафаэль, Рембрандт — «угасшие скорлупы»…
Казалось, куда идти? Но потратим несколько мгновений и прочтем еще один текст:
«Первыми признаками перехода на эту новую плоскость были в самых сейчас свободных искусствах — в живописи и в музыке — сдвиг и преломление реальной формы. И оба эти искусства стоят на ясной и неуклонной дороге к окончательному переходу с плоскости материальной на плоскость отвлеченную, так сказать, с плоскости логики на плоскость алогики. Лучше с завязанными глазами бросить палитрой в холст, бить кулаками или топором по глине или мрамору, сесть на клавиатуру, чем слепо и бездушно быть рабом изношенного трафарета».
Подобная «философия» едва ли требует комментариев.
О ней можно было бы и не вспоминать, если бы наше молодое искусство не подвергалось весьма яростным атакам подобных пророков.
Эти энергичные пропагандисты уродства были порою весьма влиятельны и занимали ключевые позиции на изофронте тех дней. И надо было сказать слово самому Владимиру Ильичу Ленину, чтобы поправить вконец заблудившихся деятелей новой «пролетарской культуры». Навсегда в памяти останется мысль Ленина:
«Почему нам нужно отворачиваться от истинно прекрасного… только на том основании, что оно «старо»?»
Предельно ясная логика, положение, казалось, не требующее доказательств. Но, чтобы понять и осмыслить даже непреложную истину, необходимо было время.
Солдаты переходят на сторону революции.
Творческий путь Юрия Пименова тоже был не прост и не однозначен. Искусство молодого художника развивалось, росло, претерпевало ряд изменений.
Первые картины Пименова, яркие, острые, сразу заставили о себе говорить. Но самого живописца потом не устраивала открытая, порою несколько схематическая заданность полотен, присущая ОСТу. Его тревожило несовершенство пластики, некоторая холодность, рациональность собственных ранних работ.
Пименов переживает суровую переоценку своих молодых увлечений. Он вспоминает сам:
«Ходлер на первых порах был моим божеством, которое я позже возненавидел…»
Процесс переосмысливания был нелегок и порою мучителен. Вот что рассказывал сам художник об этой поре:
— 1932 — 1933 годы… Это было мое трудное время.
У меня расползлись нервы, я совсем не мог работать. К тому же меня постигли и профессиональные беды: одну книжку, которую я иллюстрировал, за рисунки признали формалистической, и я оказался без денег и без работы, так как после этой книжки работы в журналах мне не давали, и мы существовали на те деньги, которые стенографией зарабатывала моя жена.
Моя депрессия затянулась, — я совсем перестал работать и для себя, мы жили в это время очень одиноко, друзья моих совсем молодых лет отошли от меня, они даже перестали мне и звонить, — я понимал их, — они были молоды, в расцвете жизненного азарта, в обаянии первых настоящих профессиональных успехов, в водовороте в общем веселой жизни, — и мои внешне минорные настроения были им не по душе.
Я говорю «внешне», потому что состояние мое тогда было сложнее такого простого определения.
Говоря словами Диккенса, «это было худшее из времен, это было лучшее из времен, это были годы отчаяния, это были годы надежды».
Стараясь выйти из своего трудного состояния, слушаясь советов врачей и некоторых новых друзей, которых я приобрел, — а смысл их советов был в том, чтобы быть в жизни и пробовать подходить к работе, я начал бродить, уезжая на пригородных поездах подальше от Москвы…