Днем можно было смотреть в окошко, пожимать плечами и уверяться, что не было никой упырицы, что привиделось и придумалось все, а ночью залезать под одеяло с головой и дрожать, уговаривая себя, что через решетку с серебряными прутьями никакая упырица не заберется, не зря ведь она руку отдернула, словно обжег ее белый металл!
Оказавшейся из всех детей самой старшей, Тане пришлось стать для них если не мамой и не воспитательницей, то кем-то вроде пионерской вожатой (так, по крайней мере, Таня думала об этом про себя).
Так уж получилось.
О маленькой Мари-Луиз нужно было заботиться, утешать, укладывать в постель и держать за руку до тех пор, пока та не засыпала. Мальчишек необходимо было заставлять поддерживать порядок — не разбрасывать вещи, не ссориться, не спорить. Хуже всего приходилось с Милошем и Тадеушем, эти двое как будто терпеть друг друга не могли, постоянно ругались — один на польском, другой на чешском и почему-то очень хорошо при этом друг друга понимали.
Таня была в отчаянии — она не понимала ни того, ни другого и чтобы как-то объясняться с мальчишками прибегала к помощи Димки или — просто к оплеухам. К счастью двоим сорванцам было всего лет по десять и Таня еще могла запросто справиться с обоими.
Януш и Димка таинственно молчали, не говорили ни того, о чем знали, ни того, о чем догадывались. Таня видела по их бледным и напряженным лицам, что они хранят от нее какую-то страшную тайну, но почему-то совсем не торопилась расспрашивать их, что-то выяснять. Не хотела она ничего знать!
День прошел… Другой прошел.
Два тихих и мирных дня, с четким распорядком дня, с маленькими необходимыми заботами.
«Тюрьма для маленьких», — говорил Тадеуш.
Как бы хотелось на это надеяться! Как бы хотелось, чтобы вот так жили они все в этом погребе с мокрицами и вечным сквозняком, с сырым каменным полом и облезлым ковриком — долго-долго… пусть даже целый год, лишь бы только ничего не менялось, лишь бы только не ждать каждый день, каждый час, каждую минуту, что за кем-то из них — а может быть сразу за всеми — придут!
Таня училась бояться.
Таня училась бояться по настоящему — без слез, без жалоб, без истерик, сосредоточенно и напряженно. Она могла улыбаться, болтать ни о чем, утешать кого-то или ругать, даже спать — и при этом она не переставала бояться.
Может быть Тане было бы легче, если бы к вечеру третьего дня пришли за ней… Да, наверняка, ей было бы легче.
Двое крепких эсэсовцев, с закатанными до локтя, как у палачей, рукавами, пришли, когда дети уже укладывались спать.
Тадеуш и Милош тихо спорили (тихо, потому что только что Таня отвесила обоим по подзатыльнику, чтобы не шумели) кому в завтрашней игре изображать охотника, а кому медведя. Таня укладывала в постель Мари-Луиз, раздумывая над тем, какую бы на этот раз рассказать ей сказку — Мари-Луиз не понимала по-русски ни единого слова, но почему-то все равно слушала танины сказки и быстро засыпала.
Януш лежал, укрывшись с головой одеялом — то ли спал уже, то ли размышлял над чем-то, Димка готовился слушать сказку — Таня рассказывала интересно.
Немцы пришли в неурочное время, когда их ждали меньше всего, поэтому их появление вызвало шок и настоящую немую сцену — с разинутыми ртами и широко раскрытыми глазами, с постепенно вытягивающимися и бледнеющими лицами.
Это была хорошая, правильная реакция, доставившая несомненное удовольствие Клаусу Крюзеру и Герберту Плагенсу, которые не особенно уверенно чувствовали себя в последние дни после исчезновения Ханса Кросснера — которого так и не нашли.
Власть над чужими жизнями упоительна, она пьянит как крепкое вино, она доставляет удовольствие сродни сексуальному, крепкое, острое, всегда богатое какими-то новыми ощущениями и оттенками.
Как приятно видеть неподдельный, искренний страх на лицах людей, глядящих на тебя как на божество, как на демона смерти, как на воплощение самого страшного своего кошмара, перед которым каждый чувствует себя обреченным, потому что знает — пощады не будет.
Клаус Крюзер никогда не любил фотографироваться с трупами, его всегда безмерно удивляла эта странная забава, улыбаться на фоне перекошенного синего лица повешенного или расстрелянного, он предпочитал фотографироваться рядом с еще живыми. К примеру, нежно обнимать юную девушку, на глазах которой только что были убиты какие-нибудь ее родственники или молодую женщину, которая смотрит и не может оторвать взгляда на распростертого поодаль ребенка, застреленного или заколотого штыком.
У них такие глаза!
У них такие лица!
На фотографии потом приятно посмотреть — как будто возвращается снова и снова то сладостное чувство, будоражащее кровь, вызывающее ошеломительную до звона в ушах эрекцию.
Плагенс — существо простое и примитивное, ему до всех этих тонкостей нет дела, он схватил бы, не долго думая, первого попавшегося, чтобы отвести к доктору Гисслеру — как можно более быстро и точно выполнить приказ, поэтому когда тот отправился уже было к одному из мальчишек, тому, кто был к нему ближе всех, Крюзер остановил своего приятеля.
— Черт тебя возьми, Клаус, что ты… — проворчал Плагенс, но Крюзер оборвал его.
— Не видишь, у мальчишки еще синяки не прошли?
Он не спеша прошел по камере до самого окна, посмотрел внимательно на каждого из притихших ребятишек.
Кто?
Ты?
Нет…
А может быть, ты?
Крюзеру вдруг вспомнились собственные школьные годы, когда сидя на задней парте, сгорбившись, втянув голову в плечи и вперив взор в раскрытую тетрадь и — ничего в ней не видя, он истекал потом, холодел и морщился от мучительной боли в животе, когда садистка учительница немецкого языка, медленно водила кончиком ручки по странице из классного журнала вверх-вниз, вверх-вниз… повторяя как будто в задумчивости: «Отвечать пойдет… отвечать пойдет…»
Может быть, и она наслаждалась, как он сейчас, этой невероятной почти мистической властью, этим сладостным ужасом, исходящим от напряженно замершего класса, заставившим оцепенеть этих маленьких детишек, на грани… На грани чего? На грани между раем и адом…
Крюзер останавливался перед каждым, чувствовал, как у порога закипает гневом его приятель Плагенс и все-таки никак не решаясь прервать этот мистический акт — между раем и адом… между жизнью и смертью…
Потом он вдруг оттолкнул в сторону высокую, уже совсем оформившуюся девочку, застывшую как свеча у одной из кроватей, прижавшую к груди сцепленные мертвой хваткой руки, закрывающую собой сжавшуюся в комочек пухленькую малышку, что лежала в постели уже только в маечке и трусиках, совсем готовая ко сну.
Схватив пронзительно завизжавшую малышку за руку, Крюзер хотел было выдернуть ее из постельки, но тут вдруг взревел от внезапной, острой боли.
Ни у кого из детей не было ни пилочек, ни ножниц, никто не мог подстричь и привести в порядок ногти. Мальчишки просто обгрызали их под корень, а Таня никак не могла решиться на столь неэстетичную и негигиеничную процедуру. Она была почти уже готова к ней, почти… но еще не успела.
Таня всегда гордилась своими ногтями, крепкими, красивыми… Она метила эсэсовцу в глаза, но ярость, затуманила ей взор черными и красными кругами, поэтому Таня не видела, куда точно вонзились ее ногти, поняла только, что попала, что достала до мясистых щек, до рыхлой, нездоровой кожи.
Только бы добраться до глаз!
Таня не чувствовала боли, когда ее лупили кулаками, потом прикладом, потом ногами, перед глазами