– Про несостоявшийся угон. Еще что?
– «Семь дней творенья» – хорошая, правдивая, но тяжелая для души книга. Про собаку Руслана – тоже здорово. Жалко собаку.
– «Архипелаг» читали?
– Не успел, к сожалению.
– Кто же вас снабжает всей этой литературой, Давид Александрович? На правдивый ответ не надеюсь. Просто разбирает неслужебное любопытство.
– Еврей один снабжал. Он уехал в Израиль и на днях умер.
Такой разговор состоялся у нас в передней, пока я снимал пальто и туфли. А ответил я так, как, по Бовиным рассказам, отвечали его приятели.
– Иван Кирилыч, просите понятых, – сказал первый хмырь второму.
– Я у подъезда оставил продукты, – сказал я, – пойду заберу. Я на них целый день угробил.
– Гнойков! Проводи вниз Давида Александровича.
Из первой нашей комнаты выполз еще один таракан. Фамилия к нему вполне подходила. С ним мы и спустились по лестнице. Я быстро перебирал в своей башке возможные причины внезапного шмона (обыска). Федор? Бовины дела?
Стукнула-таки наконец дочь Света? В чем дело? Они же понимают, что слух про обыск на квартире замечательного карусельщика, почти полвека отмолотившего на заводе со дня его основания и заложившего в это основание полуобмороженными руками один из первых кирпичей, вмиг облетит весь город.
Судить меня не за что… Листовок я не разбрасывал. Солженицына ночами, как Вова, не перефотографировал, бастовать не призывал. В чем же дело?
И тут сотрясла меня догадка. Жоржик! Он! Только Жоржик мог, вернувшись домой, зеленый от хуев, которых я натолкал в его партийную душонку, может, впервые за всю Жоржикову жизнь, снял трубку и звякнул сюда, на квартиру своему дружку и ставленнику, генералу КГБ Карпову. Точно! Недаром скулило мое сердце. Ведь посмотрел Жоржик на меня напоследок так, словно я уже в тот момент глотал на его глазах жареные гвозди и серной кислотой запивал, мстительно, с предвосхищением всех моих будущих неприятностей посмотрел, хотя не раз, падаль отекшая, своими руками нацеплял мне на лацканы ордена и медали, не раз с трибун партконференций и митингов призывал равняться в труде на таких, как я.
Может показаться, что, сходя вниз, я долго обмозговывал случившееся.
Нет. Все это вместе с догадкой мгновенно промелькнуло в моей башке, еще до того, как я вышел из подъезда, взглянул на скамейку и не увидел ни свертков, ни минеральной воды «Боржоми». Да. Ничего этого не было. Мне трудно сейчас вспомнить и описать все, что я почувствовал. Не было в тот самый миг, когда, не веря своим глазам, я смотрел на пустую скамейку, в душе у меня ни жалостной тоски по пропавшему, ни бешеного возмущения. Только холодная пустота одиночества, удивление и гадливость, которую старалась перебить надежда, что кто-то из приятелей-соседей разыгрывает меня всего-навсего и сейчас выйдет из-за угла, весело осклабясь, – человек, радующийся дурацкой детской выходке. Никто из-за угла, однако, не вышел, и, как ни закалена была душа моя за всю жизнь ужасными катавасиями, лицезрением подлостей и предательств, потерями своими и чужими, своим и людским унижением, согнуло меня почему-то в тот миг происшедшее и просквозило меж ребер каким-то смрадным ужасом, как в детстве, как во сне, когда кажется, что вцепилось сзади в твои плечи склизкими когтями мерзкое, безобразное, огромное насекомое. И, согнувшись, брел я обратно по лестнице в бесконечной пустоте и непереносимом холоде одиночества и, зайдя в квартиру, молча, повинуясь одному спасительному порыву помиравшей от обиды души, обнял подошедшую ко мне Веру. Слава тебе, господи, обнял единственное родное и близкое существо, оказавшееся тогда рядом, и не знаю, как это объяснить, но, наверное, за счастье иметь всю жизнь такую верную и любящую жену, скорей всего за это, я простил в ожившей душе того, кто унес к себе домой со скамейки еду для моих друзей и несчастную минеральную воду.
– Темнил он. Не было там ни черта, – доложил Гнойков первому хмырине.
– Не надо темнить. С нами это, Давид Александрович, не пройдет. Начнем обыск, – сказал он.
– Валяйте, – ответил я, прошел в столовую и увидел двух понятых: учителя физкультуры с пятого этажа и своего соседа Ященко. Он жил в квартире рядом и настучал Кобенке о разговоре с Вовой и Федором насчет Израиля и советской власти. Я с ним ни разу не обмолвился ни словом о происшедшем, потому что вообще лет десять назад перестал здороваться и разговаривать.
– Понятые вас устраивают? – спросил хмырина.
– Нет, не устраивают, – ответил я, хотя в принципе, мне было наплевать на состав понятых. – Категорически отказываюсь производить обыск и отвечать на вопросы, пока вот эта мразь будет находиться в моей квартире. И вообще, при нем я за свои действия не отвечаю. – Тут во мне заговорил бывший чума- разведчик, и я добавил, ловя хмырину на мушку, а заодно и проверяя свое предположение: – Немедленно позвоните Карпову о моей просьбе, а ты, Ященко, пошел вон в переднюю, пока будет решаться твоя судьба, гнида, как понятого.
Ну! – Я взял в руку подсвечник. – Пшел, говорю, вон!
Ященко, покраснев, уставился на хмырину. Вера заныла мне в ухо: «Тихо, Давид, тихо, не делай хуже». Хмырина взялся было за трубку, но передумал и сказал Ященке, что обойдутся без него. Учитель физкультуры ушел за своей женой Тасей – неплохой и веселой бабой.
– Вот теперь начинайте, – сказал я, когда Ященко, с ненавистью глядя на меня, выперся из квартиры. – Послушай через стенку, сволочь, что здесь происходит! – крикнул я ему вслед.
– Ну-с, начнем! – потирая красновато-желтые от вечной экземы руки, сказал Гнойков. Он явно любил это дело, в чем мне, к сожалению, пришлось убедиться. Его прямо распирало от желания, когда он искал глазенками, с чего бы начать. Мне даже показалось, что у него встал, извините за подробности, член, когда он чуть не влез с руками и ногами в гардероб с вещами и начал в нем рыться, сладко посапывая и чихая от поднятой пыли. Гнойков, вроде моего Вовы, был аллергиком. Вера, вытирая глаза, следила за его действиями. Я, учитель физкультуры и его жена Тася сидели на нашем диване, и, вы верите, эта зараза откровенно прижималась ко мне своим теплым бедром. Домашний халатик Таси был слегка распахнут на коленках. Загорелые красивые коленки, отметил я про себя и, кашлянув, ткнул Тасю в нежный мягкий бок локтем, чтобы бросила свои штучки. Нашла место, идиотина. Но она, словно машина, умеющая регулировать