выходило, потому что ты рубал, когда приходилось, зло до корешков, а корешки-то, хитрые, невыкорчеванными оставались, и не в других людях, не в мире, а в самом тебе! Звони!
И я позвонил. Позвонил, волнуясь, не вру вам, дорогие, и не преувеличиваю, как тогда, когда шел к отцу моей Веры просить разрешения взять ее в жены. Как в коридоре роддома, когда, сходя с ума от страха и растущей радости, словно на пороге великой тайны, ждал рождения первенца – Вовы. Я стоял перед дверью, ужасаясь сходству своих нынешних чувств с прошлыми. Вы можете хохотать и считать меня идиотиной, но ничего мне не давалось с таким нечеловеческим, сказать, трудом, как тот звонок в дверь к ненавидимому мною соседу, которого я от омерзения не человеком считал, а лишь тухлой мокрицей. И никогда еще я так страстно и вслепую не хотел превозмочь в себе что-то упрямое и темное, движимый в неизвестное наперекор всем привычкам и принципам незнакомым душе повелением. И я позвонил в дверь. Ее открыл он, зло и подозрительно (это был его обычный взгляд) забегав по мне глазами. Ведь его, ко всему прочему, вы только представьте его состояние, бесило веселье за стеною, бесило дружеское людское общение, от которого он, совершенно справедливо презираемый, был давно отлучен, бесило застолье в доме человека, которого, судя по всему, еще пару часов назад должны были по всем правилам, он, я уверен, сладостно предвкушал это, принимать в бетонном боксе нашей городской тюрьмы.
– Ты, – говорю, – Валерий, ничем сейчас особенным не занимаешься?
– А что?
– Оставим, – говорю спокойно, чувствуя ровность настроения и удивляясь, что страха и нерешительности у меня ни в одном глазу, – разные мысли, не будем ломать над нашей жизнью головы, пойдем посидим с нами. На пенсию ухожу. А мысли разные оставим. Чего уж там.
Он покраснел, потерялся, взгляд его стал туповатым, со стороны, наверное, мы оба были в тот момент похожими на двух пареньков, выясняющих отношения и смущающихся чувств более редких, чем озлобление и вражда.
– и посидеть, – наконец сказал он неопределенно.
– Все свои там. Зинку зови. Места хватит, – сказал я, и мне было легко, словно два пуда с плеч сбросил, хотя слово «посидеть» неприятно резануло по нервам.
Не испортил, чего я побаивался, нашего застолья сосед. Освоился постепенно, а во мне погас совсем тот непонятный порыв, и неудобно было перед Федором и заводскими дружками, что без их ведома я привел и посадил за стол того, кого даже начальство считало опасным подонком.
Кто-то чуть не сцепился с ним, но я взмолился:
– Братцы! Помилосердствуйте! Не будем качать права. Сегодня мой день.
Поняли ребята. Сосед хватанул с ходу два стакана, чтобы сподручней было сидеть под взглядами, и, уже порядочно окосев, говорил мне на балконе:
– Ты, Давид, измудохал меня… как говорится… по справедливости… по справедливости… я дурею пьяный, но по справедливости… убить мало…
мало. Ты не бойся… не посадят… и… и… ходи куда хочешь… я больше следить не буду… сами пускай… следят…
Зинка увела его вскоре, и все вздохнули спокойней. Только Вера поняла, что происходило у меня в душе.
– Чего они нашли у тебя? – спросил Федор. Я не успел соврать. Наверху раздался чей-то чудовищный вой: «А-а-а!» Сообразить, почему он вдруг пронесся вниз, прямо на нас с Федором, было в тот миг невоз. Мы только успели поднять головы – поинтересоваться, кто это там завыл по-звериному, и воющая тень, пролетев в метрах четырех от балкона, шмякнулась оземь с глухим хрустом. Вой мгновенно оборвался, а сверху до нас донесся визгливый женский голос:
– Сво-о-олочь!.. Сво-лочь! Ты слышишь?
Густая листва заслоняла от нас упавшего. Мы с Федором первыми оказались возле него. Он по самую грудь торчал в пышной, высокой, разбитой лично мною под нашими окнами клумбе. Более ужасного и вместе с тем смешного положения тела погибшего человека я не видел даже за все годы войны, а повидать тогда пришлось немало. Он словно врос в землю, наверное, судорожная агония вытянула в струнки его ноги, и они на наших глазах начали заваливаться, пока совсем не завалились, образовав на клумбе жуткий мостик. Это было тело физкультурника, Таськиного мужа, моего понятого! Он нырнул в землю, как в воду, руки по швам, в скрюченных пальцах еще была последняя дрожь жизни.
– Готов, – сказал Федор, когда мы, не сговариваясь, выдернули упавшего из клумбы.
– Эй! Не трогайте его! – крикнули сверху. – Сейчас милиция приедет.
Кричал мужчина, а из подъезда выбежала растрепанная Таська.
– Вот, Давид, – сказала она мне, – собаке – собачья смерть! Бог шельму метит.
На этом происшествии тот день кончился. Кончился вместе с ним и мой праздник. К нашим окнам сбежалась вся Железная Слободка. Люди глазели на лежавшего около клумбы физкультурника. Обсуждали ужасные подробности его преступления, самосуда над ним и казни. Они вытоптали цветы и траву в скверике и обломали кусты.
Вы никогда не догадаетесь, что натворил этот сонный на вид, безликий физкультурник, вернее, учитель физкультуры.
Милиция не приезжала часа полтора. Я сам звонил два раза в отделение, и дежурный мне отвечал:
– Если труп мертв и убийцы ждут ареста, то спешить некуда. Важнее есть дела. Приедем.
Убийц было пятеро. Двое взрослых мужчин и трое юношей. Они и не думали убегать. Сидели у подъезда и курили. Отмахивались зло от пристававших с расспросами. О том, что случилось, стало известно из беспорядочной и нервной трепни Таськи. Не буду рассусоливать эту гнусную историю. Так называемый учитель физкультуры растлил четырех девочек. Нет, он не насиловал их. Он обрабатывал каждую в своем закутке в физзале. Внушал, что если, мол, регулярно делать массаж, то он гарантирует способной девочке хорошую спортивную карьеру, зачисление в любой московский вуз, а там – чемпионаты Союза, Европы, мира, Олимпийские игры, валютный магазин, заграничные шмотки, куча поклонников и так далее. И что вы думаете? Эти спортивные телки, которые во сне видели все, что им нагородил солидный, вежливый и добрый учитель, по очереди ходили к нему на массаж. Сначала массаж, а потом дело дошло до серьезных