— Как же! Гувернантку им с французским языком приставить надо. Парле франсе, Григорий Песков!
Почти все ребята засмеялись. Даже башкиренок. Морду больно хорошо скроил Мартынов.
— Вы всегда с шуточками, товарищ Мартынов. Даже раздражает! Вы не понимаете, что они сплошь дефективные…
— Как не понять! Наркомпрос разъяснил в инструкциях все как следует. Накормить их, барышня, надо да на работу, камни ворочать! Ну, вот что, которых отобрал, пойдемте продукты получать!
— Ну, слушайте, это же безобразие! Надо же список хоть на них составить, потом выяснить, куда их на эти дни определить, охрану вызвать, чтоб до места проводить.
— Насчет списка навертывайте, как хотите, если писать больно любите. А охрану не надо. Я их к себе на квартиру возьму. Аида продукты получать!
— Да ведь они у вас все разбегутся!
— Убегут, в дураках останутся. Опять в ваш медико-педагогический монастырь попадут. Пишите список. Ребята, сейчас за вами приду, пойду снабжение пощупаю.
На ходу мазнул рукой Гришку по голове и ушел. Гришке отчего-то радостно стало. Длинная рука ласково по голове прошлась. И подумал Гришка:
«Этот ничего. Мужик стоящий».
Никто из десяти не убежал. Не три дня, а неделю прожили с Мартыновым в его маленькой комнате под вздохи квартирной хозяйки. Но вздохи эти слышали только в первый день, когда к вечеру пришли. В остальные дни возвращались поздно. Ко сну сразу. Целые дни гонял их Мартынов за получениями во все концы города. В одном месте посуду достал, в другом — мануфактуру, в третьем — крупу. Потом в теплушку грузили ящики со стеклом. С кучером Николаем на заимку за коровами ездили. Отовсюду собирал в колонию, как хозяин домовитый, Мартынов. Лазейку нашел во все склады, для других замкнутые наглухо. У председателя губчека, к улучшению жизни детей свыше приспособленного, в кабинете часы стенные для колонии снял. И все на ходу потирал ладони одна о другую. Над всеми посмеивался. На ребят покрикивал:
— Эй вы, барахольщики, что брюхо распустили. Навертывайте, навертывайте. Башкурдистан, с Николаем воду носи!
Скот напоить надо.
И понимал башкиренок русскую речь по жестам живым Летел во двор с гортанным криком.
Гришка ожил. Главное дело — весело. Сколько народу за день переглядишь.
Высыхает уже земля. От деревьев дух сладкий, весенний пошел. Солнце тороватое стало. Почти весь день греет. Дождик, если пойдет, так радостный. Только умоет, и опять допустит солнышко все обсушить.
Бегать легко! В первый же день, как из наробраза вышли, в парикмахерскую их Мартынов повел. Головы всем обрили наголо. Даже девчонкам. Потом в бане отмылись и в штаны короткие обрядились. И девчонки. Чудно! А ничего, привыкли.
Одежда легкая. И не хочешь, да скачешь в ней. Штаны до колен, рубашки без воротников и рукавов.
Дорога вся в колонию была для Гришки — как первый сои чудесный.
В двух теплушках ехали. Худых коров и лошадей вместе с собой везли. На остановках убирали за ними. Воду носили. Широко расставив ноги, Мартынов воду качал. На ребят покрикивал. Во время хода поезда с ребятами про них разговаривал.
Не расспрашивал, а все сами про себя наперебой ему-рассказали. Гришке он сказал:
— Родителей нет — это, друг, хорошо. Родители — барахло!
Мать юбкой над сыном трясет, сын бездельник выходит. Родили — и ладно. Сам живи.
— Да, а милиционер говорил: вы — как навоз.
— Навоз — хорошо. От навоза — хлеб хороший будет. Ну, ну, друзья, коров на этой остановке подоим. Молоко пить будем.
Молоко — это хорошо.
Мяса не ел, над ребятами смеялся:
— Барбосом закусываете? Зажваривайте, зажваривайте.
Гришка визжал от восторга:
— Это говядина, не собачатина!
— Все равно. Один черт. Барбос! Вот молоко хорошо. Это, друзья, хорошо!
В одной теплушке Мартынов верховодил, в другой — кучер Николай. Вот и вся охрана. Ребята менялись. То одни с Мартыновым ехали, то другие. Сами очередь установили, какой пролет кому с кем ехать. На душистом сене валялись. Песни пели, кто какую знал и хотел. Лучше всего у башкиренка вышло. Слова непонятные, не запомнишь. А похоже, что выходило:
Чудно! Пять раз пропел. Ребята просили. Глаза закроет, ножки под себя крест-накрест, качается и поет. Хорошо! Еще пять раз Гришка слушать готов.
В широко открытые двери теплушки вольный ветер степной, духовитый врывался. И буйную радость с собой приносил. Гришка криком, визгом, прыжками восторг свой в степь посылал.
Для него мчится этот поезд. Для него паровик ревет. Первый раз так почуял: все Гришкино, все для него! И кричал в открытую дверь во всю силу легких:
— У-гу-гу-гу-гу!..
Вечером, когда кругом прохлада легла и тихоньким быть захотелось, молоко пили. Теплое парное молоко. Сами надоили. Ух и молоко! Да разве расскажешь? Первый сон чудесный разве расскажешь? Ну, как расскажешь, как сами лошадей из вагонов выводили, сами телеги запрягали? Как темной ночью по лесу незнакомому ехали. И сладкой жутью лес обнимал. Как в сказке!
Гришка через озеро громким голосом горы спрашивал:
— Кто была первая дева?
Горы отвечали:
— Ева-а!
Смеялся Гришка:
— Ишь ты, каменюги, разговаривают.
И снова, грудь воздухом подбодрив, орал:
— Хозяин дома-а?
Горы сообщали гулко и раскатисто:
— …Ома-а!
— Эха это называется. Ха-ар-ашо!
Во всем здесь жилки живые трепещут. Все на Гришкин зов ответ шлет. Не в городе. Там собачонка лаять может, а молчком норовит укусить. Дома не подхватят голос человеческий.
Радостно на камне стоять. Солнце еще раскалиться не успело, а камень теплый. Вчерашнее тепло за ночь не растерял.
Волны на камень несутся. Ровным голосом тянут:
— У-у-у-х… у-у-у… у-х.
Одна большая нарастет. Разбахвалится. Голоса всех прежних покроет и раскатится.
— У-ух-ху-ху-у-у!..
И Гришкины босые ноги обольет. — Они все в царапинах от камней и кустарников. Как солнышко обсушивать начнет — саднит. А хорошо!
— Дери, матушка-вода, отмывай.