коридор кончился. Направо и налево шли такие же брошенные окопы, сиротливые, как брошенные дома. Раздумывая, какой выбрать — правый или левый — оба вели ведь к смерти, — Пьер решил передохнуть, он закурил свою трубку, бедную солдатскую трубку, испачканную глиной. Было очень тихо — люди обычно громко стреляли днем, а ночью они убивали друг друга без шума, посылая разведчиков, как Пьер, или роя подкопы. Пьер курил трубку и глядел на густое звездное небо. Он не мерил и не гадал, не сравнивал миров со своей деревушкой в Провансе. Он только подумал: если на юге такая же ночь винограду хороню, и Жанне тоже, Жанна любит теплые ночи. Он лежал И курия, всей теплотой своего тела радуясь тому, что здесь, на мертвой, «ничьей» земле, он еще жив, дышит и курит, может пошевельнуть рукой или ногой.
Но Пьер не успел раскурить хорошенько трубку, как из-за угла показалось перед ним чье-то лицо. Кто-то полз навстречу.
Пьер видел лицо — светлое и широкое, непохожее на лица виноделов или пастухов Прованса, Пьер видел чужое лицо, и чужой шлем, и чужие пуговицы. Это был Петер Дебау, но для Пьера он был просто врагом, как просто война. Он не знал, что вечером германский лейтенант вызвал к себе солдата Петера, что Петер тоже чинил свою шинель, писал Иоганне, чтобы она не забывала стельных коров, и, чавкая, хлебал похлебку Пьер не знал об этом, а если б и знал, все равно не понял бы — ведь в тот год была война. Для Пьера Петер был просто врагом, и, увидев врага, приползшего навстречу, Пьер изогнулся, готовый вцепиться в добычу. И рядом Петер, увидев врага так близко, что он слышал, как бьется чужое сердце, выпростал руки, подобрал ноги, размеряя лучше прыжок.
Они лежали друг против друга. Каждый ждал и не хотел начинать. Руки обоих были на виду, и, не глядя на лица, оба зорко следили за вражескими рукавами.
А трубка Пьера курилась. Враги лежали рядом, не желая убивать, но твердо зная, что убить необходимо, лежали мирно и громко дышали друг другу в лицо. Они, как звери, принюхивались к чужой шерсти. Запах был родной и знакомый, запах промокшей шинели, пота, скверного супа, глины.
Пришедшие из дальних земель, из Прованса, из Померании, на эту землю, ничью и чужую, они знали: нужно убить врага.
Они не пытались разговаривать: много чужих земель и чужих языков. Но они мирно лежали рядом, и трубка Пьера курилась, и Петер, который не мог закурить своей, зная, что нельзя шевельнуть рукой, жадно вдыхал табачный дым, и тогда Пьер еще ближе выпятил свою голову. Петер взял трубку зубами из зубов. — А глаза обоих по-прежнему не отпускали чужих рук.
Затянувшись, Петер возвратил трубку Пьеру, и тот в свою очередь, уже не дожидаясь просьбы, после затяжки предложил ее врагу. Так они делали несколько раз, сладко куря солдатскую трубку, два врага на «ничьей» земле, которую надо было во что бы то ни стало завоевать. Они затягивались осторожно, медленно, очень, очень медленно. Тишайший луч мчится тысячи лет, а они знали, что для одного из них — это последняя трубка.
Случилось несчастье — трубка, не додымив до конца, погасла.
Кто-то из двух задумался и вовремя не продлил своим проглоченным вздохом ее короткой жизни. Был ли это Пьер, вспомнивший смуглую Жанну, или Петер, прощавшийся с белесой Иоганной? Кто-то из двух… Они знали, что достать зажигалку нельзя, что малейшее движение рукой — борьба и смерть. Но кто-то первый решился. Пьер ли, защищавший Французскую республику и в заднем кармане хранивший кремень с длинным шнуром, или Петер, у которого были спички и который сражался за Германскую империю? Кто-то из двух…
Они начали друг друга душить. Трубка выпала, завязла в глине. Они душили и били один другого молча, катаясь по земле. Наконец они затихли, они снова мирно лежали рядом, только без трубки, мертвые, на мертвой и «ничьей» земле.
Вскоре перестали быть зримыми тишайшие лучи, идущие от звезд к земле; рассвело, и, как каждый день, люди, убивавшие ночью молча, увидев солнце, начали убивать громко, стреляя из ружей и пушек. В двух штабах занесли в списки пропавших без вести имена, столь различные и сходные, двух солдат, а когда снова пришла ночь, поползли, на землю, называвшуюся «ничьей», новые люди, чтобы сделать то, чего не сделали ни Пьер, ни Петер, потому что в тот год была война.
В деревушке Прованса смуглая Жанна, посыпая серой виноград, плакала над Пьером, а поплакав, она пустила в свой дом другого мужа — Поля, ведь кто-нибудь должен был подрезать лозы и сжимать ее груди, крутые, (как гроздья. И очень далеко от нее, но все же куда ближе, чем звезда от звезды, в деревушке Померании, плакала белесая Иоганна, подсыпая корм стельным коровам, и, так как коровы требовали много забот, а ее тело, белое, как молоко, не могло жить без ласки, на ферме появился новый муж, по имени Пауль.
В апреле 1917 года «ничья» земля, пахнувшая калом и кровью, перестала быть ничьей. В теплый ясный день на ней умерло очень много людей из разных земель, и желтая глина, замешанная кровью, сделалась чьей-то, собственной, законной землей. Впервые по окопу, носившему название «кошачьего коридора», люди прошли спокойно, не сгибая даже головы. На повороте, там, где кончался «кошачий коридор» и ветвились направо и налево другие окопы, не имевшие прозвищ, они увидели два скелета, обнимавшие друг друга. Рядом с ними валялась маленькая трубка.
Вот она передо мной, бедная солдатская трубка, замаранная глиной и кровью, трубка, ставшая на войне «трубкой мира»! В ней еще сереет немного пепла — след двух жизней, — сгоревших быстрее, чем сгорает щепотка табаку…
1922
Артем Веселый
Реки огненные
Ванька-Граммофон да Мишка-Крокодил такие — толи дружки — палкой не разгонишь. С памятного семнадцатого годочка из крейсера вывалились. Всю гражданскую войну на море ни глазом: по сухой пути плавали, шатались по свету белу, удаль мыкали, за длинными рублями гонялись.
Ребята — угар!
Раскаленную пышущим майским солнцем теплушку колотила лихорадка. Мишка с Ванькой, ровно грешники перед адом, тряслись последний перегон, жадно к люку тянулась.
— Хоть глянуть.
— Далеко, глазом не докинешь…
На дружках от всей военморской робы одни клеши остались, обхлестанные клеши, шириною в поповские рукава. Да это и не беда! Ваньку с Мишкой хоть в рясы одень, а по размашистым ухваткам да увесистой сочной ругани сразу флотских признаешь. Отличительные ребятки: нахрапистые, сноровистые, до всякого дела цепкие да дружные.
Нащет эксов, шамовки али какой ни на есть спекуляции Мишка с Ванькой первые хваты, с руками оторвут, а свое выдерут. Накатит веселая минутка — и чужое для смеха прихватят. Черт с ними не связывайся — распотрошат и, шкуру на базар. Даешь-берешь, денежки в клеш и каргала!
За косогором
море
широко взмахнуло сверкающим солнечным крылом.
Ванька до пупка высунулся из люка и радостно заржал:
— Го-го-го-го-го-о-о… Сучья ноздря… Даешь море…