прежде всего о Европе», — спрашивает он в другом месте. «Я хочу в Европу съездить, Алеша, — говорит Иван Карамазов, — и ведь знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое дорогое кладбище — вот что. Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и науку, что, я знаю, заранее паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними — в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище и никак более».
Эта любовь к Европе выдержала немало испытаний. Достоевский не раз бывал на Западе, а однажды прожил там подряд четыре года, — и его непосредственные впечатления снова возвращают нас к Фонвизину, Гоголю, Герцену. Приведем лишь несколько мест из его писем,
115
чтобы иллюстрировать это. «О, если бы вы понятие имели, — пишет он Майкову в 1868 году, — об гадости жить за границей на месте, о бесчестности, низости, невероятной глупости и неразвитости швейцарцев. Я ужасаюсь, я захохотал бы в глаза, если бы мне сказали это прежде про европейцев». Ему же писал Достоевский и такие строки: «Германия
— изживший свои силы народ — ибо после такого духа, после такой науки — ввериться идее меча, крови, насилия и даже не подозревать, что есть дух и торжество духа, и смеяться над этим с капральской грубостью! Нет — это мертвый народ и без будущности». Эти суровые строки написаны под влиянием впечатлений от того, как отозвалась в Германии ее победа над Францией. Достоевский тогда же писал Майкову; «Если бы вы знали, какое кровное отвращение, до ненависти, возбудила во мне к себе Европа за эти четыре года. Господи, какие у нас предрассудки насчет Европы…» Может быть, здесь нужно искать ключ к одному месту из «записной книжки»: «Необходимо совершенное изменение доселешного взгляда на себя, как на европейцев, и признание, что мы и азиаты настолько же, насколько и европейцы — даже больше, и что миссия наша в Азии даже важнее, чем в Европе — пока, пока, разумеется». И еще одно место там же: «Россия, положим, в Европе, а главное
— в Азии. В Азию! в Азию!!!»
К этим уже знакомым нам мотивам у Достоевского в те же 70–е годы присоединялось очень острое и болезненное ощущение «ненависти Европы к нам». В «Дневнике писателя» Достоевский с горечью и негодованием отмечает недоброе отношение Европы к славянству — здесь он был совершенно солидарен с Иваном Аксаковым.
Восприятие Европы как «кладбища» идет даже дальше, чем все толки о «гниении Европы»: она признается уже «мертвой» — конечно для «высшего взгляда». Достоевский «хоронит» Европу, как хоронил ее и Герцен, который, впрочем, считал ее лишь «отходящей». И все же взятый в своей полноте взгляд Достоевского проникнут не только любовью к Европе, но и верой в возможность «воскрешения всей Европы», благодаря России (письмо Страхову, 1869 г.). Иногда Достоевский отзывается очень резко о Европе, но затем его взгляд смягчается; так, в письме к Страхову ( 1871 г.) он пишет: «На Западе Христа потеряли (благодаря католицизму) и оттого Запад падает», а в «записной книжке», т. е. значительно позже, находим такие строки: «Вы скажете, что на Западе померк образ Спасителя. Нет, я этой глупости не скажу… В Европе и теперь есть христиане, но зато страшно много извращенного понимания христианства».
Бесспорность подлинной и глубокой любви Достоевского к Европе удостоверяется и его пониманием исторической миссии России: ее нельзя было бы иначе понять. Это учение о миссии России было развито Достоевским еще в эпоху журнала «Время» (1861—1863) и стоит в глубочайшей связи с его «почвенничеством». Через всю свою жизнь пронес Достоевский то, что оформилось в душе его в это время — здесь ключ к самым вдохновенным его упованиям, но здесь же ключ и к пониманию «неудачи» его. Почвенничество было искушением своеобразного христианского натурализма и вместе с тем благовестием русского мессианства, углубившим аналогичные идеи предыдущей эпохи. Необходимо остано
116 виться на этом пункте, чтобы понять у Достоевского и критику Европы, и учение о путях России.
Надо вернуться к народу, к его правде, к его нерастраченным силам
— к «почве»: вот постоянный мотив у Достоевского. «Мы сознали, — писал он во «Времени» (1861), — необходимость соединения… с нашей родной почвой, с народным началом… ибо мы не можем существовать без него: мы чувствуем, что истратили все наши силы в отдельной от народа жизни». «Мы сознали, — писал он в том же году, — что идти дальше одним нельзя, что в помощь нашему дальнейшему развитию необходимы нам и все силы русского духа». Но Достоевский не сливает понятие «народ» с «простонародием»; для него понятие народа шире и глубже, оно почти метафизично, — он не раз звал судить народ не по его действительности, а по его идеалу. «Судите русский народ, — писал он в 1867 году, — не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и светлым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно воздыхает… Судите народ не потому, что он есть, а по тому, чем желал бы он стать!»* Здесь ключ к известной идее Достоевского, что русский народ богоносец; эта вера есть самое глубокое и творческое в Достоевском, из нее выросла его мечта о «всечеловеческом» призвании России. Эти мечты встречались нам и раньше, но у Достоевского они вобрали в себя столько силы и веры, столько энтузиазма и творческого вдохновения, что и доныне они заражают и волнуют и трудно оторваться от них — трудно трезво отнестись к ним. Пламенный мессианизм Достоевского придал «почвенничеству», имевшему, напр., у Аполлона Григорьева несколько иной смысл, черты, которые мы уже характеризовали как «христианский натурализм». Надо помнить, что Россия не есть «святая Русь», но святая Русь пребывает в России, скрыта в ней, как ее зиждущая сила, как ее идеал и путь… В Достоевском, однако, не было узкого национализма; то, что кажется таковым, вырывалось у него в минуты раздражения и смягчалось скоро, — «всечеловечество» у Достоевского было глубоко и подлинно. А все же «почвенничество» Достоевского, воплощенное им в образе Шатова, слишком сливало в его сознании русский народ с Православием. «Если великий народ не верует, — говорит у него Шатов, — что в нем одном истина, если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своей истиной, то он тотчас же обращается в этнографический материал, а не в великий народ». По Шатову нельзя судить о Достоевском, но в Шатове несомненно запечатлена с чрезвычайной силой одна из сторон в умонастроении самого Достоевского с его мессианизмом. Даже в «Братьях Карамазовых» есть любопытные отсветы этого умонастроения; от России Достоевский ждал «нового слова», ждал «воскресения и обновления всего человечества». Сила народа нашего в том, что «ничем не искоренить в сердце народа жажду правды», и в том, что эту «правду и спасение народа русского в будущих веках и для всего человечества» она находит — в Православии.
Слова Достоевского о народе–богоносце, о всечеловеческом призвании Православия не выдуманы им, они разделялись многими и до него, но гению Достоевского дано было связать с этими словами основные проблемы России с такой глубиной, с такой силой, как не дано было
117
никому другому. Этим определяется то исключительное значение, какое принадлежит Достоевскому и доныне в нашем духовном развитии.
«Почвенничество» Достоевского, его обращение к народу было связано с самого начала с отвержением противоположностей западничества и славянофильства и с идеей их примирения. В первой же статье своей во «Времени» (1861) он указывает на то, что «новая Русь» берет от Запада все ценное. «Теперь, когда Русь обращается к народному началу, — пишет он, — и хочет слиться с ним, она несет ему науку… не цивилизацию (западную) несет она всем русским, а науку, добытую из цивилизации». «Мы веруем, — писал он в той же статье, — что русская нация — не обыкновенное явление в истории всего человечества». В то время, как у всех европейцев «идея Бесчеловечности все более и более стирается. христианская связь, до сих пор соединившая народы, с каждым днем теряет свою силу, в русском народе выступает способность высоко синтетическая, способность всепримиримости, всечеловечности. Русский человек сочувствует всему человеческому вне различия национальностей, крови и почвы… у него инстинкт общечеловечности… В то же время в русском человеке… самый трезвый взгляд на себя и отсутствие всякого самовозвышения… И страшно, до какой степени свободен духом человек русский, до какой степени сильна его воля. Никогда никто не отрывался так от родной почвы… И кто знает, господа иноземцы, может быть, России именно предназначено ждать, пока вы кончите; тем временем проникнуться вашей идеей, взять ваши идеалы, согласить ваши идеи, возвысить их до общечеловеческого значения и свободной духом, свободной от