рассуждение вслух: 'Как разрешить! Если бы я или ты стали лично драться с Наполеоном явно… Но ведь тут выходит тоже как бы явно разрешить из-за угла пустить камнем в Наполеона…'»{30} Опять молчание, опять вопрос Ермолову «как ты думаешь?» и опять прежний на это ответ «как угодно приказать». Мы подробно приводим этот диалог, чтобы показать, что и «реальный» Кутузов сильно отличался от толстовского вымысла. Русский полководец, рассматривавший народную войну «в категориях античного единоборства», — этот психологический тип остался за пределами романа «Война и мир». А ведь стремление к античным образам — это лицо эпохи Наполеоновских войн, ее визитная карточка, особенность мировоззрения, в равной степени присущая и русским, и французам, как ни одному европейскому народу той поры. «Русский барин» взял верх в Кутузове, который в конце концов уступил чувству мести при виде зарева над Москвой: Фигнер отправился в Москву с неопределенным распоряжением Кутузова взять «осьмерых казаков на общем положении о партизанах». Вероятно, светлейший не особенно верил в успех этой «миссии». После оставления неприятелем Москвы чувство мести стихло. В беседе с английским эмиссаром сэром Р. Т. Вильсоном Кутузов заявил: «Я вовсе не убежден, будет ли великим благодеянием для вселенной совершенное уничтожение императора Наполеона и его армии»{31}. Намекнув на алчность союзников, светлейший счел уместным назвать Наполеона императором.
Как ни парадоксально, но властолюбивый Наполеон был, по-видимому, более понятен русским военным, чем их собственный император с его абстрактным стремлением к «всеобщему благу». По мнению Дениса Давыдова, слова «люблю всех» на деле означали «не люблю никого». После вступления русских войск в Париж ожесточение стало сменяться все более явными симпатиями к поверженному противнику. И. М. Казаков, самозабвенно обожавший Александра I, тем не менее {32} признавался: «Я был поклонником Наполеона I, его ума и всеобъемлющих способностей; а Франция, как пустая женщина и кокетка, изменила ему, забыв его услуги, — что он, уничтожив анархию, возродил всю нацию, возвеличил и прославил ее своими удивительными победами и реорганизацией администрации, чем справедливо заслужил титул: Le Grand Napoleon!» Так, С. Г. Волконский вспоминал: «Восторженный Наполеоновым бытом в истории, я возымел желание иметь полное собрание его портретов, начиная от осады Тулона до отречения в Фонтенбло, и просил книгопродавца Артория мне это собрать. Но это как-то встревожило австрийскую полицию, и Меттерниху был на меня донос, а он довел эти сведения до Государя, а от этого мне головомойка»{33}. С этими портретами у 27-летнего генерала были связаны его личные переживания, ощущения собственной причастности к истории, а «Наполеонов быт» — со стремлением к подвигу и самопожертвованию на благо Отечества. Александра I не могло не тревожить сочувствие русских офицеров к Наполеону явно преобладавшее над их привязанностью к союзникам — англичанам, австрийцам, пруссакам. Александр I постоянно подмешивал в диалог между русской армией и Наполеоном третьи лица — союзников, но в этом вопросе взгляды русского монарха и его подданных не совпадали: в армии недолюбливали австрийцев со времен последних походов Суворова 1799 года, пруссаков не любили никогда, англичан основательно подозревали в стремлении «загребать жар чужими руками». Отношения же к французам за долгие годы боевых действий развились в родственные чувства: «И подлинно, пусть укажут нам из всех сражавшихся с Наполеоном народов хотя на один, который бы более русского благоговел перед величием его деяний, даже в такое время, когда земля наша стонала под бременем полчищ вооруженной Европы!»{34} Благоговение, однако, порождало дух соперничества, стремление отличиться, что и привело в конечном счете русских в Париж. А в Париже многое переменилось: после долгожданной реставрации Бурбонов выяснилось, что за годы «Наполеонова быта» от них отвыкли не только французы. Как оказалось, русские офицеры ожидали большего! Денис Давыдов писал о настроениях в русской армии: «Мы начали разочаровываться, увидя внезапный упадок духа, обнаружившийся в французских войсках и во французской нации при первом неблагоприятном обороте войны, после первой неудачи Наполеона в России и на полях Лейпцига. Наше разочарование достигло наибольших размеров при вступлении нашем во Францию. Для нас, русских, еще так недавно испытавших вторжение многочисленного неприятеля в самые недра государства, воспрянувшего на защиту свою, малодушие французов было непостижимо. <…> Французы, имея лишь в виду сохранение тряпья, рухляди и спокойствия <…> предали своего диктатора на произвол судьбы. Измена восторжествовала, частные имущества спасены, спокойствие государства не нарушено, союзники в Париже, а Наполеон на острове Эльбе… Где же поприще, на котором ей (Франции. —
В период «Ста дней» многие русские офицеры уже точно знали, с кем они сердцем. Воспоминания о тех днях князя Волконского очень красноречивы: «Я потом не раз ходил к Тюльерийскому дворцу, перед которым ежедневно толпился народ <…>. Наполеон выходил на балкон в сопровождении Бертрана, этого преданного друга <…>. Прогуливаясь по бульвару, мы встречали Лабедойера, известного в эту эпоху переходом с командуемым им полком к Наполеону в Гренобле <…>. При встрече с нами он сказал: 'Что скажете вы, господа, о современных обстоятельствах, народном энтузиазме к императору? Я тоже участвовал немного в этом возвращении, но я могу вас уверить, что, если император вздумает сделаться опять тираном Франции, я первый убью его'. Это я сообщаю, как доказательство чистоты чувств этого лица, вскоре падшего жертвою за то, что с ним разделяла вся Франция»{36}. Далее Волконский сообщает: «Вообще все приверженцы Наполеона надевали тогда букет фиалок в бутоньерках, что сделал также и я…» После второго отречения Наполеона горестей у русских офицеров прибавилось: «…Приговорили к смертной казни того, которого Франция и армия величала названием 'храбрейший из храбрых' (маршала М. Нея. —
Для русских офицеров, прошедших с боями до Парижа, мир как будто опустел со смертью Наполеона. Они заговорили об этом в полный голос, не скрывая сожалений об утрате. Победители щедро воздавали должное своему противнику, уже не поминая с гневом о сожженном Смоленске, о пожаре Москвы. «Подвиги Императора Франции Наполеона Бонапарта и военная его слава есть чрезвычайное происшествие в мире! По невеликому его происхождению, не будучи предопределен по природе царствовать, он в воспитании своем видел одну только военную славу, и так все его способности получили развитие искусного полководца» — так судил о Наполеоне Г. П. Мешетич{38} . Его собрату по оружию И. Т. Родожицкому таланты ушедшего из жизни императора Франции представлялись более широко: «Каков был Наполеон, о том все знают и много писали. Большая часть черни-писателей бранили его без милосердия и лаяли, как Крылова моська на слона; между тем полководцы, министры и законодатели парламента перенимали от него систему войны, политики и даже форму государственного управления. Он был врагом всех наций Европы, стремясь поработить их своему самодержавию, но он был гений войны и политики: гению подражали, а врага ненавидели. Слава подвигов Наполеона заставила забыть о корсиканце. Устрашенная Европа взирала с трепетом на великого Императора французов»{39}. По прошествии лет Родожицкий уже не упрекает Наполеона ни в безмерном честолюбии, ни в «династическом безумии». Напротив, стремления императора Франции стали представляться умеренными и понятными: «Сразив