Отец Зосима, добродушный старичок, не получил полного богословского образования. Он с охотой слушал богословские споры, но сам никогда не принимал в них участия. Отец Григорий предложил ему вопрос с задней целью — замять неприятный разговор.
— А я так думаю, — встрепенулся отец Зосима, — у нас в иерейской грамоте сказано: «Вящия же и неудоборассудные вины приносити и предлагати нам», то есть архиереям. Вот я и надумал пойти к нашему новому владыке, да и спросить его об этом.
— Ну и надумали, — рассмеялся доктор. — Зачем же вам владыка, когда между нами имеется такой авторитет, как Павел Иванович, профессор академии и доктор богословия? Ведь наш владыка всего–то кандидат богословия, да и ту степень, по справкам, наведенным любопытными отцами, с грехом пополам получил.
— Ну, уж этого я не знаю… А по–моему, к владыке надо, — стоял на своем отец Зосима.
Доктор пожал плечами. Отец Владимир снисходительно улыбнулся детской вере отца Зосимы в авторитет владыки. Отец Григорий промолчал.
Павел Иванович вдруг вспомнил о каком–то неотложном деле, ожидавшем его, и, извинившись недосугом, заторопился домой.
Разговор не вязался, да и было уже поздновато. Солнце закатилось, и начало темнеть. Гости перебросились еще несколькими фразами и, допив стаканы, распрощались с хозяевами.
Глава шестая
Дня через два по приезде нового владыки все городское духовенство получило через отцов благочинных извещение о том, что владыка вскоре будет осматривать церкви. Предписывалось церковным причтам быть на местах, владыку встречать как посетителя, то есть без трезвона и не в облачениях.
Засуетились по церквам. Везде пошла чистка, уборка. Старосты заботливо оглядывали все уголки, не осталось ли где паутины, чисто ли вымыты полы, достаточно ли ярко блестят люстра и подсвечники… Батюшки тщательно осматривали церковные документы, приводили в порядок ризницу и алтарные принадлежности. Все старались по мере своих сил. Никому не хотелось на первых же порах чем–либо вызвать неудовольствие владыки.
Только в церкви отца Герасима все оставалось по–прежнему. Прочитав извещение своего благочинного, отец Герасим заложил его в какую–то книгу и, казалось, совсем позабыл о нем. Церковный сторож Ерема, узнавший в городе от своего кума, что владыка будет посещать все церкви, сбросив свою обычную лень, прибежал было к отцу Герасиму за церковными ключами, но отец Герасим, к его великому удивлению, не дал ему ключей и вообще не сделал никакого распоряжения.
— Как же так, батюшка, — недоумевал сторож, — ведь владыка–то все будет осматривать… Надо бы хоть пыль–то посметать, полы почистить… коврик постлать…
— Не надо, — коротко ответил ему отец Герасим. Сторож ушел, пожимая плечами.
— Мне что, — ворчал он, подходя к своей сторожке возле церкви. — Тебе же нагорит… Наше дело слушать, что велят…
Перед церковью была небольшая, огороженная площадка, пересеченная широкой дорожкой. Наслоившиеся по местам кучки сора, обезобразившие площадку, укоризненно взглянули на Ерему.
— А сор–то надо бы убрать, — подумал он и, разыскав метлу и лопату, стал выкидывать с площадки сор на дорожку, откуда уже потом легче было его вывезти.
Рвение Еремы, не поддержанное отцом Герасимом, вскоре, однако, ослабело. Все реже и медленней взмахивал он своей широкой лопатой, наворачивая на дорожку кучу сора, и наконец, стукнув о землю лопатой, остановился и полез в карман за махоркой.
Из растворенного окна сторожки послышалось какое–то странное не то пение, не то жужжание. Казалось, там кто–то одновременно и плакал, и молился, и пел, и стонал, и смеялся.
— У, дьявол, опять завыла, — сердито огрызнулся Ерема, покосившись на окно, — и тут–то покою не дает. И когда только успела нализаться…
Он плюнул на землю, воткнул лопату в навороченную кучу и вышел за ограду.
Из окна продолжали литься унылые звуки…
То «выла» жена Еремы — Паскуда. Собственное имя ее было Прасковья, но вот уже лет пять, как Ерема окрестил свою жену этой кличкой, а вслед за Еремой стали звать ее так и соседи. Скоро и сама Прасковья свыклась с этим, и ругательная кличка, данная ей мужем, заменила ее собственное имя.
А было время, когда Еремей Евстигнеевич — нынешний Ерема — звал свою жену Пашенькой и страстно осыпал ее жгучими ласками. Как–то незаметно и куда–то бесследно, бесповоротно кануло то время. Жизнь шутить не любит. Жизнь — страшная тайна. Кто угадает ее смысл, того дарит она счастьем, а кто легкомысленно хватает ее, того она обижает, обжигает, давит, калечит, уродует.
Молодой Еремей Евстигнеевич, любимый подмастерье хозяина и сам будущий хозяин, со своей ненаглядной Прасковьюшкой, дочкой мелкого торговца, сыграв свадьбу на господский манер, вступили в жизнь резво и шаловливо. Кутежи, попойки, постоянные гости скоро открыли, однако, двери нужде, но с привычками трудно бороться. Трудно камешку, покатившемуся под горку, остановиться на полдороге.
Первым скатился Еремей Евстигнеевич, лишившийся места и обратившийся в вечно пьяного Ерему. За ним пошла и Прасковьюшка. Вкусные вина сменились сивухой, закуски и обеды — черствым хлебом с протухшей воблой, супружеские ласки — отборной бранью, а теплые объятия — жаркими побоями. Прасковьюшка обратилась в Паскуду. Супруги пили и дрались, дрались и пили и все быстрей и быстрей катились под горку.
Докатились до ночлежки. Тут встретились они с отцом Герасимом. Совесть пробудилась и заговорила. Батюшка взял их к себе, поселил в церковной сторожке и сделал Ерему церковным сторожем.
Ерема скоро примирился со своей участью. В душе благодарил отца Герасима за кусок хлеба и теплый уют. В глазах батюшки старался казаться исправным работником, за глазами попивал водочку, тщетно борясь с порочной привычкой.
Прасковья недели три ходила как спросонья. Потом мало–помалу втянулась в хозяйственные заботы и вдруг бросила пить. В характере ее произошла перемена. Веселая в молодости, буйная в период пьянства, Прасковья стала теперь угрюмо–молчаливой и мрачно–сосредоточенной. Видимо, в душе она переживала какую–то тяжелую борьбу. Ерема видел душевные муки жены, но не мог разобраться в них, и втайне жалел свою «Паскуду». «Уж лучше бы пила, чем этак–то мучиться», — часто говорил про себя Ерема, глядя на Прасковью.
Бывали иногда и некоторые просветы в новой жизни супругов. Чаще всего случалось это под праздник. Ерема, заперши церковь после всенощной и отдавши ключи отцу Герасиму, усаживался за стол. Прасковья, приходившая из церкви домой несколькими минутами раньше его, ставила на стол самоварчик. Сначала супруги молча пили чай, стараясь не смотреть друг на друга, но под конец разговор все–таки завязывался, и время проходило в мирной беседе. О прошлой своей жизни они старались не говорить, но иногда не выдерживали и в таких случаях, враз тяжело вздохнув, обрывали разговор грустными думами о погибшей счастливой жизни. Ерема хорошо помнил этот вечер. Им показалось даже, что для них возможна опять счастливая жизнь. В этот вечер беседа их шла особенно мирно. На столе ласково попевал свои песенки самоварчик. Горячий чай согревал, нежил усталые члены. Ерема стал вслух высказывать свои мечты о возможности новой счастливой жизни. Прасковья сначала грустно молчала, но потом вздохнула и, глядя куда–то далеко перед собой, тихо проговорила:
— Эх, кабы ребеночек был, — может быть, и вся жизнь сложилась по–иному.
Ерема понял, что она открыла ему свою заветную мечту, предмет своих тайных душевных мук, и молча потупился: он и сам порой тяжело вздыхал о том же и чувствовал, что в этом–то и кроется яд, отравляющий их супружеские отношения, но так как дело было непоправимо, то он и примирился с этим горем.
Но не могла, очевидно, примириться с такой участью Прасковья. Со времени последнего разговора с ней стало твориться что–то неладное. Сидит, сидит и вдруг заплачет, застонет, зальется слезами и забьется в судорогах. Дальше — хуже. Прасковья стала опять запивать, а пьяная начинала «завывать». Пьяные слезы переходили в истерический плач. Рыданья мешались с диким хохотом, прерывавшимся тихим