Сашок не выдержал, слёзы навернулись у него на глаза. Он бросился к дядьке с криком:

– Кузьмич! Кузьмич! Полно. Что ты. Полно же, Кузьмич. Золотой мой!

Но при звуке голоса питомца старик отнял руки от лица и пуще зарыдал, громко и хрипло, на весь дом, так что тощее тело его вздрагивало.

– Не углядел. Не соблюл завещания. Дал людям загубить… – с трудом проговорил он.

– Кузьмич! Дорогой. Родимый.

Сашок нагнулся, потом сам опустился на колени около старика и, обняв его, закричал:

– Кузьмич! Вру я. Вру! Вру! Ей-Богу. Господь свидетель. Матерь Божья. Всё наврал. Тебя позлить.

И слёзы уже ручьём текли по щекам молодого человека.

– Сашенька! Сашунчик! Правда ли наврал? – всхлипнул Кузьмич.

– Обморочил. Вот тебе Христос. Матерь Божья. Позлить, позлить хотел.

– Никакой Сальмы ты…

– Ничего! Никого! Никогда! – плакал Сашок, обнимая старика. – Была шведка Альма. Товарищи… Напоили… Её науськали… Я пьян был… Она ко мне… Целоваться…

– Ну! Ну!

– А я её кулаком… И она, обозлясь, меня кулаком. И передрались… Товарищи разняли… Хохотали. Дураком обзывали… А я разревелся… Плакал. Вот как теперь.

– Родной! Голубчик! Сашурочка. Сашунчик. – И Кузьмич, ухватив питомца в объятия, душил его и целовал, куда попало: в волосы, в ухо, в нос…

– Слава тебе, Создатель. Многомилостив царь небесный. Сподобил соблюсти дитё… – восторженно закричал Кузьмич, глядя на образа.

XXIII

Прямым последствием всего, что произошло, было нечто повлиявшее на судьбу молодого человека, на всю его жизнь.

Бурные объяснения и ссоры чуть не до драки бывали, конечно, часто между молодым человеком и его дядькой, но такой стычки и горячего примирения с обоюдными слезами давным-давно не бывало.

Сашок чувствовал, что он виноват пред своим добрым стариком. Ведь Кузьмич был единственным на свете близким человеком у сироты, был будто не крепостным холопом, а близким родственником.

Но, чувствуя теперь себя виноватым пред дядькой, он сознавал тоже ясно, что он не виноват в ином отношении.

«Если Катерина Ивановна нравится мне… Даже вот позарез нравится, – думалось ему. – И сама ко мне льнёт… Что же тут?.. Он говорит, погубление… А товарищи до слёз хохотали над этим. Говорили, что все дядьки и мамушки так рассуждают, но что это смехотворное рассуждение. А Кузьмич вот плачет из-за выдумки про шведку, как если бы я в смертоубийстве сознался. Вот тут и вертись и выворачивайся. Что делать?!»

И Сашок целую ночь волновался и плохо спал, да ещё вдобавок, два раза задремав, видел красавицу пономариху, которая его опять обняла и поцеловала. Он проснулся и сел на постели, как если бы его ударили.

Ох, Господи! Наважденье!

Наутро Кузьмич пришёл в спальню питомца позднее обыкновенного. Он сам проспал, будучи потрясён вчерашним происшествием. Едва только Сашок умылся, оделся, помолился Богу, как дядька заговорил о своём деле… О семье Квощинских и о барышне Татьяне Петровне. Дядька повторял всё то же… Такой красавицы, умницы, «андела и прынцесы» – второй во всей России не сыщется.

В заключение он добился от Сашка обещания познакомиться с дядей девицы, с Павлом Максимычем Квощинским, чтобы через него войти в знакомство и со всей семьёй.

Сашок обещал нехотя.

– Да. Хорошо. Вот как-нибудь. При случае…

Затем около полудня, когда его питомец отправился по службе к Трубецкому, Кузьмич вышел и чуть не бегом пустился в гости к Марфе Фоминишне.

На этот раз в комнату мамки пришла сама Таня и села, заставив Кузьмича тоже сидеть. И девушка очаровала старика ласковостью, что было и не лукавством.

Она сама действительно чувствовала, что сердечно относится к тому человеку, который «его» выходил.

Если всякие расписыванья Кузьмича о чувствах девицы к Сашку на него мало действовали – отчасти из-за пономарихи, то подобное же расписыванье Фоминишны о чувствах офицера-князя к Тане совсем свело девушку с ума.

– Ты уж не очень… – говорила нянюшке сама Анна Ивановна. – Вдруг ничего не будет. А ребёнок в слёзы ударится да ещё захворает.

– Небось. Я взялась за дело, так не промахнусь, – отвечала та.

И няня, так же, как и дядька, отлично знала, что делает. Разумеется, дело Кузьмича было много мудрёнее. Много ли надо девицу настрекать. А настрекать молодого человека, когда кругом него увиваются всякие барыньки, и вдовые, и просто весёлые, было, конечно, нелегко. Однако в тот же день, вернувшись от Квощинских, Кузьмич снова заговорил с питомцем, но уже на другой лад. Дядька негодовал на своего питомца, попрекал его, дивился и руками разводил, повторяя:

– Грех! Грех!

– Как же грех, Кузьмич, когда я ни при чём! – оправдывался Сашок.

Дело было в том, что Кузьмич объяснил питомцу, что на барышню Квощинскую смотреть жалко: худеет, бледнеет, глазки красные. Она даже уксус потихоньку пьёт. И ничего ни няня, ни родители не могут поделать. Она извести себя порешила. А если не помрёт, то, говорит, пострижётся в монастырь. И всё это от любви к князю Козельскому. Сашок был смущён, но отчасти и доволен. Впервые в жизни он испытывал странное чувство: знать, что есть на свете красивое молодое существо, которое занято им, Сашком, думает неустанно и днём и ночью о нём одном.

И молодой человек, наконец, согласился с дядькой, что нельзя оставить девицу помирать от любви. Надо познакомиться, узнать ближе… Может быть, и впрямь его суженая…

«А так, судя по видимости и по личику, конечно, она мне по сердцу…» – решил Сашок.

XXIV

Павел Максимович Квощинский, которого Сашок не раз видал в гостях у госпожи Маловой, не зная, однако, его фамилии, назывался в Москве «всезнайкой».

Павел Максимович был гораздо богаче брата, потому что уже давно и совершенно неожиданно получил очень большое наследство от дальнего родственника. Он, конечно, помогал семье брата, с которой почти жил вместе, занимал на дворе их флигель. Было тоже известно и давно решено, что после его смерти всё его состояние останется его племяннику Паше, который теперь был капралом в Преображенском полку в Петербурге. Впрочем, от большого наследства у Павла Максимовича оставалось ныне уже менее половины. Холостяк, которому ещё не было пятидесяти лет, добродушный, весёлый, беспечный, проживший, собственно, крайне заурядно и скромно, сам не знал, как и куда ухнул более половины своего состояния.

Главная слабость Павла Максимовича – женский пол – не слишком повлияла на это, ибо была, как у многих, самая обыкновенная. Он равно любил общество, любил и путешествия. Он не сидел от зари до зари около своей возлюбленной, как многие иные, а говорил: «Правило есть – всего понемножку!» Поднявшись рано, он до полудня рисовал водяными красками всякие «ландшафты», затем, приказав запрячь небольшую

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату