Обе эти девицы – красавицы писаные? Ангелы?
– Точно так-с. Вы, стало быть, знаете?..
– Ещё бы. Как же не знать! – воскликнул князь. – Всё знаю. Знаю, что ты девицу обожаешь и будешь обожать до конца твоих дней…
– Да-с. Только я ещё не знаю… которую…
– И если тебе нельзя будет на которой-либо жениться, то ты будешь самый несчастный человек… Хоть руки на себя наложить… Так ведь?
– Так-с. Воистину. Кто же вам это сказал? Кузьмич сказал?
– Нет. Не Кузьмич. Глупость людская мне это сказала. Всякий день вижу, всю жизнь мою, таких дураков, как ты… Пора всё это мне знать. Ну вот что, Александр. Отговаривать тебя жениться я не хочу. Советовать инако поступить мне, как дяде твоему, неблагоприлично. Хорошему на мой толк, но худому на людской толк, мне тебя учить грех. Стало быть, я могу тебя только жалеть.
– Я вас, дядюшка, не понимаю, – сказал Сашок.
– То-то… То-то… И не можешь понять. Когда бы ты мог мои рассужденья понимать, то и был бы ты неспособен на такое дурачество, как женитьба. Ай, батюшки, сколько вас, дураков, эдак пропадает, – насмешливо и жалостливо прибавил князь. – Что ни день – свадьба! Что ни день – пропал молодец. Кроме постов и суббот! Ну, что же делать! Спасибо ещё, что не сейчас собрался, не знаешь ещё, на которой… Когда порешишь, которая тебе больше «ангел» и без которой жить не можешь, тогда скажи. Я всё сделаю, чтобы было богато и хорошо на твоём погребении… Тьфу! На венчании.
Князь рассмеялся, а затем снова глубоко задумался.
XIX
Около полудня князь вышел от себя и направился наверх в комнаты Земфиры. В эту пору дня он бывал крайне редко и разве только по особо важному поводу. Много за это утро передумал он.
– Здравствуйте, моя прелесть! – сказал он, входя и улыбаясь насмешливо.
«Сердит на что-нибудь», – подумала про себя Земфира, хорошо знавшая своего сожителя и видевшая его насквозь.
– Здравствуйте, – ответила она небрежно.
– Потолковать я пришёл с тобой об одной довольно важной материи.
– Ну…
– Что ну?..
– Ну, говорю…
– Напрасно нукаешь. Я не лошадь.
– Опять поехали! Стало быть, начинается канитель.
– Удивительное дело, – проговорил князь как бы сам себе. – Нерусская. Басурманка. По-русски говорит, как учёный скворец. А все невежливые и холопские российские способы речи подхватила. Нукает. Или норовит: заладила Маланья! Или: поехали! Удивительно… Ну, вот что, моя прелесть. Ты мне с твоими грубостями и с твоим чёртовым нравом начинаешь наскучивать. Ты говоришь: «Поехали». Да. Правда. Мы с тобой вот уже годика с два, как поехали врозь. И далеко уехали. Вернее выразиться: разъехались… Да не в этом дело… А дело вот в чём. С каких пор ты начала врать, лгать и клеветать… Ну-ка?
– Что?
– Ну, говорю я. В свой черёд нукаю. Ну?
– Что вы говорите?
– Говорю: ну, говорю: отвечай. С каких пор ты начала клеветничеством заниматься? Уже давным- давно, да я не замечал? Или недавно? Ты вот объяснила, что тебе проходу нет от племянника, который якобы в тебя по уши влюбился и тащит тебя… В свои объятия, что ли? А он мне сейчас объяснил, что такая старая девица, как ты, да ещё нахальная, да ещё, говорит, чем-то затхлым отдающая, будто псиной, не могла и не может ему полюбиться. Это, говорит, дядюшка, для вас, старика, такая чернавка прелестна, а меня от эдакой нудить бы стало…
– Что-о? – изумилась Земфира, но затем догадалась, что всё выдумки князя, рассмеялась.
Однако разговор и объяснения не привели ни к чему. Слишком искусна была женщина, играя комедию. Она объяснила, что сочинила всё потому, что, очевидно, ошиблась и ей показалось, что Сашок в неё влюблён.
– Ну так впредь знай, – сказал князь, – что он влюблён сильно, да только не в тебя.
И князь передал Земфире намерение Сашка жениться.
Вместе с тем разговор и объяснения с племянником и с сожительницей человека умного, самолюбивого, справедливого и решительного в поступках привели его к одному из важнейших деяний всей его жизни. Через два дня после уличения Земфиры в клевете явился вдобавок «доклад» Кузьмича о поцелуе… про который не обмолвился Сашок по своей доброте и честности… И князь снова тем утром вызвал к себе племянника по делу.
Когда Сашок вошёл в кабинет дяди, князь сидел в кресле и держал в руках большой сложенный лист бумаги; улыбаясь, он хлопал себя листом по коленке.
– Ну, воробей, как тебя зовёт княгиня Трубецкая, присядь! – сказал он. – Сюда… Поближе!.. Скажи, ты в грамоте не очень силён?
Сашок улыбнулся, не зная, как ответить.
– Писаное можешь читать?
– Могу-с!
– Ну а мою записку всё-таки не понял, где стояло: «любрабезканый пледамянбраник»?
– Да ведь это, дядюшка, было на вашем чудном языке, а не по-российски! – рассмеялся Сашок.
– Ну, стало быть, вот это можешь прочесть! – Князь развернул лист и подставил ему к носу. – Это ведь, кажется, попросту, по-российски. Ну а написано хорошо, чисто?
– Да-с! Я эдакое могу прочесть.
– Ну, так читай!
Сашок взял лист и начал читать вслух.
– Нет, ты себе читай. Я-то наизусть знаю!
Несмотря на то, что бумага была красиво и чётко написана, Сашок читал её медленно, стараясь вникнуть в суть изложения, и только через десять или пятнадцать строк вполне сообразил, что у него в руках, и начал понимать. Бумага была – завещание по форме.
И, дочитав его до конца, он узнал, что половина состояния дяди жертвуется им в пользу двух монастырей на помин души. Другая половина состояния должна быть душеприказчиком обращена продажей вотчин в капитал. Капитал же этот – крупная сумма, которую Сашок сразу и не сообразил, должен быть передан Земфире в награду за её «сердечное попечение, любовь и преданность».
– Понял? – спросил князь, усмехаясь, когда племянник кончил, и взглянул уже ему в лицо.
– Понял-с!
– Что это такое?
– Духовная ваша.
– Стало быть, половину в монастыри Господу Богу, а половину Земфире Турковне. А тебе, единственному родственнику и крестнику, – вот что!..
И князь подставил палец под самый нос Сашка.
– Тебе не обидно? – спросил он.
– Нет, дядюшка! – добродушно ответил Сашок.
– Почему же?
– Ведь всё оное ваше и воля ваша! Да и как же вы мне что оставите, когда вы меня с рождения и не знавали? А в монастырь отдать – дело богоугодное. А особе завещать, которая при вас давно состоит и вас, полагательно, любила и теперь всё-таки любит, тоже совсем справедливо, – так как же мне обижаться-то?