серебряным подносом с чайником сзади.
– Батюшка наш, – взволнованно говорит он. – Да нешто она-то позволит… Она прикажет умертвить тебя…
Воронцова кричит истерично:
- Что вы пугаете Государя… Ничего она не сделает… Я скажу сестре Кате… Государыня только рада будет… Пишите, Ваше Величество…
На серебряном подносе стынет чай. Кругом толпятся люди, берут с подноса бутерброды и едят стоя, подле Государя. Точно они все на почтовой станции ожидают лошадей, и он вовсе не Государь, а простой совсем человек. То и дело выходят в парк, на Петергофскую дорогу, возвращаются и громко говорят, что там слышали от прохожих, сторонних людей.
– Императрица во главе войска вступила в Петергоф.
– Орлов с гусарами и казаками занял все выходы из Ораниенбаума.
«Шах королю… Шах королю…»
– Генерал Измайлов с запиской Государыне ещё не вернулся?
– Никак нет, Ваше Величество.
– Подождём, посмотрим.
Медленно тянулось время. Надо было завтракать, но никто, что ли, не распорядился, никто не накрывал, никто не звал Государя в столовую торжественным докладом, что «фрыштыкать подано» Государь, точно забыв про время, прихлёбывал из большой чашки холодный чай и безучастно смотрел в окно. Там всё так же радостно сиял красотами лета парк, там летали бабочки, чирикали птицы, и за купами деревьев синело под голубым небом море.
Стуча железными шинами по булыжной мостовой, к дворцу подъехала большая четырёхместная карета, запряжённая восьмёркой лошадей и окружённая конногвардейцами и конными преображенцами. За нею верхом ехали генерал Измайлов, Григорий Орлов и князь Голицын.
Неизвестность кончалась, приходило какое-то решение. Государь остался сидеть за угольным столиком и безучастно смотрел на входившего в зал Измайлова. Его душевное состояние было полно отчаяния и безразличия.
Измайлов твёрдыми, решительными шагами подходил к Государю. И Государь видел, что это уже не тот Измайлов, что, почтительно сгибаясь, выслушивал его приказания ещё сегодня утром. Нет, переменили Измайлова в Петергофе, приехал Измайлов, который не только не слушает своего Государя, но сам считает вправе что-то указывать и приназывать Государю, и это было странно, и дико, и немного забавно.
– Ваше Величество, Государыня не изволила на отпуск ваш в Голштинию своё согласие дать. Её Величество препоручить изволила передать вам текст вашего отречения от престола, дабы вы его, своеручно переписав, своим же подписом утвердить изволили.
– Покажи.
Государь медленно читал по листку, переданному ему Измайловым. По мере того как он читал, румянец покрывал его бледное, утомлённое бессонной ночью лицо. Глаза загорались. Он порывисто протянул Измайлову бумагу и сказал свистящим ненавидящим голосом:
– Ш-шутки ш-шут-тит. Рехнулась… Я не согласен.
– Votre Majeste vous etes maitre de ma vie, mais en attendant, je vous arrete de la part de'l Imperatrice.[138]
Государь вскочил. Он поднял голову и быстрым взглядом осмотрел всех тех, кто был в зале. Вот они все… Его верные слуги… Они слышали всё, что сказал Измайлов… Миних!.. Миних!.. Что же ты, мудрый советчик… Что же не вынешь шпаги из ножон… Гудович… Нарышкин… Друзья молодости, собутыльники ночных пирушек, клявшиеся в верности, ему присягавшие до гроба служить… Что же они не схватят и не казнят тут же того, кто сказал такие страшные «сакраментальные» слова? Они молчат. Они бледны… Они переглядываются, посматривают на двери, куда удобнее улизнуть, чтобы бежать к н е й , победительнице… Нет страшнее, глупее, гаже и гнуснее положения, как положение Государя, которому изменили его генералы…
«Шах… и мат… Нет на шахматной доске фигур, которыми можно было бы заслониться…»
Паж принёс на подносе чернильницу с песочницей, перья и большой лист пергаментной бумаги. Тесно было на маленьком угловом мраморном столике. Тишина стала мёртвая в зале. В открытое окно было слышно, как топотали, переступая и играя, лошади на булыжном дворе.
– Но, балуй!.. Язви те мухи с комарами! – точно выругался кто-то под самым окном.
– Ты полегче, Сибиряков, сам понимать должон, при каком деле состоишь, – остановил его солидный, должно быть, унтер-офицерский басок.
Там, внизу, под окном были солдаты… Его солдаты… Крикнуть им, и они схватят всех этих неповинующихся генералов. И вдруг вспомнил сегодняшнее раннее утро, и как качалась галера подле деревянного мокрого бона, и как солдаты кричали на него, Императора: «Галеры прочь!.. Галеры прочь!..» Нет, что уж!.. Он не Император!.. Кто он?.. Холодок пробежал по спине. Как в сонном видении промелькнул образ худого длинного молодого, истощённого человека с синими романовскими глазами и точно услышал далёкий грустный голос: «Арестант номер первый!..»
– Ваше Величество, я буду вам для скорости диктовать, – сказал Измайлов, и Государь послушно взял в руку перо и приготовился писать.
В тишину залы тяжело и мерно падали медленно произносимые слова:
– «В краткое время правительства моего самодержавного Российским государством, самым делом узнал я тягость и бремя силам моим несогласное…»
Последовало молчание. Государь, нагнувшись над столом в неудобной позе, писал, и слышно было, как скрипело гусиное перо на бумаге.
– Несогласное. – Измайлов через плечо Государя заглянул, что тот написал, и продолжал: – «Чтоб мне не токмо самодержавно, но и с каким бы то ни было образом правительства, владеть Российским государством. Почему и возчувствовал я внутреннюю онаго перемену, наклоняющуюся к падению его целости и к приобретению себе вечнаго чрез то безславия».
Последняя смертельная мука входила во дворец с этими мерно и скучно произносимыми словами. Казалось, небо меркло, и птицы умолкали, и море становилось серым и неприветливым. Точно обрывалось, рушилось и падало всё то, что составляло самый смысл жизни, и ничего не оставалось больше. Не было завтрашнего дня, но вечно будет тянуться это скучное сегодня, полное трепетных шёпотов и жалостных и ненавидящих взглядов. Государь поднял голову. Показалось ему или и точно так было – меньше стало людей в зале. В пустоту раздавались тяжкие, оскорбительные слова отречения. Он знал, кто его составил, в них он почувствовал всё её женское презрение к нему, её женскую месть и злобную ненависть, какую он чувствовал уже давно, с самого рождения сына, все те чувства, которые заставили его бежать от неё и искать услады у Елизаветы Романовны.
В полупустом зале звонко раздавались негромким голосом диктуемые слова:
– «Того ради, помыслив я сам в себе, безпристрастно и непринуждённо чрез сие объявляю не токмо всему Российскому государству, но и целому свету торжественно, что я от правительства Российским государством на весь мой век отрицаюся, не желая ни самодержавным, ниже иным каким-либо образом правительства, во всю жизнь мою в Российском государстве владеть, ниже онаго когда-либо или через какую-либо помощь себе искать, в чём клятву мою чистосердечную перед Богом и всецелым светом приношу нелицемерно, всё сие отрицание написав и подписав моею собственною рукою. Июня 29-го дня, 1762 года».
Государь раздельными буквами тщательно вывел подпись: «П ё т р».
– Вашему Величеству повелено изготовить достойные комнаты в Шлиссельбургской крепости.
Государь встал. Лицо его стало мертвенно бледно, тревожные искры безумного страха заиграли в его глазах.
– Ш-шутишь, братец!.. Того не может быть, чтобы она на сие пошла. В Шлиссельбургской?.. Говоришь…
– Так точно, Ваше Величество, – равнодушно и оскорбительно спокойно ответил Измайлов. – В Шлиссельбургской крепости. А как на сие потребуется время, то и повелела Государыня спросить у вас, в