длительный курс психоанализа, который в конечном итоге позволил бы согласиться с тем, что «имплицитными свойствами человека являются относительная пассивность, беспомощность и незащи щенность».
Другие видели в нарциссизме потребность в качественно ином мире. Норман О. Браун говорил о кон цепции нарциссизма как о «верном союзе с миром», а феминистка Стефани Энгел утверждала, что «возврат к воспоминаниям об изначальном нарциссическом блаженстве заставляет нас двигаться вперед к грезам будущего». Маркузе считал нарциссизм неотъемлемым элементом утопической мысли, мифической структурой, прославляющей целостность и тоскующей по ней.
Естественно, безуспешно пытаясь утолить сильнейшую жажду подлинности, Психологическое Сооб щество предлагает все виды предметов потребления для любого стиля жизни: от одежды и машин до книг и различных форм терапии. Дебор был прав, когда заявлял, что чем больше мы капитулируем перед вос приятием личности в рамках концепции нужды, тем меньше мы способны понять собственное существова ние и осознать свои желания. Образы, порождаемые обществом, не дают нам почувствовать себя в этом обществе уютно, и некоторые предпочитают страстное, неистовое чувство отрицания и утраты, благодаря которому «нарциссизм» можно назвать разрушительной формой страдания.
Двести лет назад Шиллер писал о «ране», нанесенной цивилизации современному человеку, — о разделении труда. В провозглашении эпохи «психологического человека» Филип Рифф увидел культуру, «в которой техника одерживает победу над своим последним врагом — внутренней жизнью человека, самой душой». В культуре специалистов в нашу бюрократическо-индустриальную эпоху экспертам доверяют толкование и оценку внутренней жизни человека — а это само по себе наиболее злостное и агрессивное достижение разделения труда. Пока мы все больше и больше отчуждаемся от собственного опыта, подвергаемого обработке, нормированию, категоризации и подчинению иерархическому контролю, технология все отчетливее обнаруживает себя как сила, ответственная за наше страдание, как важнейшая форма идеологического господства. В реальности технология замещает собой идеологию. Калечащая нас сила раскрывается во всей своей полноте, а иллюзии рассеиваются под влиянием процесса увеличения страданий.
Лэш и все прочие могут возмущаться и принижать требовательную природу современного «психологического» образа мышления, но то, что они отвергают, очевидно огромному большинству, даже если последствия по-прежнему еще неясны. Таким образом, Психологическое Сообщество больше не сможет и в будущем игнорировать или даже откладывать конфликт с помощью своего любимого вопроса «Может ли человек измениться?» Настоящий вопрос — в том, можно ли заставить измениться мир- который-усиливает-нашу-неспособность-к-изменению, причем измениться до неузнаваемости.
КАТАСТРОФА ПОСТМОДЕРНИЗМА
Мадонна, «Празднуем или как?», таблоиды в супермаркетах, Милли Ванилли, виртуальная реальность, «марафоны покупок», Большое Путешествие Пи Ви, все больше власти компьютеров и нью-эйдж, мегамоллы, «Токинг хедс», фильмы по мотивам комиксов, употребление «натуральных продуктов». Наплыв принципиально поверхностного и циничного. Реклама компании 'Тойота'»: «Новые ценности: экономия, забота и все такое»; журнал «Детали»: «Стиль имеет значение», «Не спрашивай — давай / попробуй 'Бад Драй'»; бесконечный просмотр телепередач, сопровождаемый их высмеиванием. Непоследовательность, фрагментация, релятивизм — вплоть до уничтожения самой идеи смысла (потому что разум так плохо себя зарекомендовал?). Приветствовать все, что маргинально, забывая о том, как легко сделать маргинальное модным. «Смерть субъекта» и «кризис репрезентации».
Постмодернизм. Изначально он был темой в эстетике; она покоряла «все более широкие круги», как выразился Эрнесто Лаклау, «и, в конце концов, превратилась в новый горизонт нашего культурного, философского и политического жизненного опыта». «Растущая убежденность в том, что человеческая культура в той форме, которую мы знали, ... приближается к своему концу», — как определил Ричард Керни. Постструктуралистская философия накладывается, особенно в США, на бесконечно более общее социальное явление: новое, особое мировосприятие, и, что куда важнее, реальное появление всего, что предвещало индустриальное общество модерна. Постмодернизм — это одномоментность, трясина отложенных решений во всем, с такими характерными признаками, как двусмысленность, отказ от размышления как над причинами, так и над следствиями, а также отрицание любых оппозиций, «новый реализм». Постмодернизм не означает ничего и движется в никуда; это миллена-ризм наоборот, время собирать урожай для технологической системы «жизне»-обеспечения всемирного капитала. Совсем не случайно Университет Карнеги-Меллона, который в 80-х годах первым потребовал, чтобы все студенты были обеспечены компьютерами, сейчас составляет «первый в стране постструктуралистский учебный план».
Потребительский нарциссизм и космических пропорций «мне без разницы» отмечают конец философии как таковой и очерчивают, по выражению Крокера и Кука, ландшафт «разрушения и упадка на остаточном фоне пародии, китча и выжженных мозгов». Генри Кариел делает вывод, что «для постмодерниста бороться против напора индустриального общества попросту слишком поздно». Поверхностность, новизна, случайность — для критики теперешнего кризиса не на что опереться. Типичный постмодернист воздерживается от любых выводов ради, предположительно, плюрализма и открытости перспективы; поэтому разумно (если вообще позволено использовать это слово) ожидать, что, когда и если мы окажемся в окончательно постмодернистском обществе, мы даже не будем знать, как констатировать этот факт.
ПРИМАТ ЯЗЫКА И КОНЕЦ СУБЪЕКТА
С методологических позиций, именно повышенное внимание к языку есть ключевой фактор, объясняющий постмодернистскую атмосферу узконаправленности и обособления. Так называемый «спуск к языку», или «лингвистический поворот», заставил постмодернистов и постструктуралистов постулировать, что язык представляет собой весь мир человека, а мир человека — весь мир вообще. На протяжении большей части этого столетия под влиянием таких разных философов, как Витгенштейн, Куайн, Хайдеггер и Гадамер, проблема языка в философии становилась все важнее. В то же время возросший интерес к теории коммуникации, лингвистике, кибернетике и компьютерным языкам свидетельствует о том, что на протяжении нескольких десятилетий схожие процессы происходят в науке и технике. Отчетливо выраженный поворот к языку как таковому был радостно принят Фуко как «решающий рывок к абсолютно новой форме мысли». В менее позитивном ключе его можно хотя бы отчасти объяснить пессимистическими настроениями, вызванными спадом оппозиционного движения 60-х годов. В 70-е мы с тревогой увидели бегство в, как выразился Эдвард Сайд, «лабиринт текстуальности» — по сравнению с порою бунтарской интеллектуальной деятельностью предыдущего периода.
Возможно, нет ничего удивительного в том, что «фетиш текстуального», как считал Бен Аггер, «становится привлекателен как раз тогда, когда у интеллектуалов отнимают слова». Язык обесценивался все больше и больше; его лишали смысла — особенно в публичной сфере. На слова уже нельзя рассчитывать, и это лишь часть широкого движения против теории, за которым стоит еще более сокрушительное поражение, чем в 60-х: поражение всего здания рационализма эпохи Просвещения. Мы полагались на язык как на, казалось бы, надежного и честного слугу разума — и куда он нас привел? Освенцим, Хиросима, массовое психическое обнищание, неминуемое уничтожение планеты, и прочее, и прочее. И вот, встречайте постмодернизм, с его казалось бы странными и обрывочными поворотами и изгибами. Эдит Вышоград не только заявляет в своей книге «Святые и постмодернизм» (1990) об универсальности постмодернистского «подхода» — недоступных ему областей знания, очевидно, вообще нет, — но и убедительно комментирует новое направление: «Постмодернизм, в качестве 'философского' и