губы льются, а персты прядут.
Ночь за ночью этот нежный труд — пряжа шелковистая касаний, с выплесками стонов и рыданий, — наслажденья пот бывает лют.
Сон людей… Прости его, Господь,
за жестокий бой и зверство в лицах
и за миг, когда восхочет плоть
чёрт-те с кем… с самим исчадьем слиться.
Всё бы ничто, и зачем эти слёзы, если бы не? были это берёзы.
Только берёзы одни вырубались, в новые замки они отправлялись.
Есть, появился особый народ: всё ему срубят, и всё он возьмёт.
Жарко сгорают берёзьи полешки — словно бегут молодые олешки.
Плакала Таня, как вас вырубали — словно бы свечи в лесах задували.
Вот он, берёзою полный состав, мчится, на части страну распластав.
Цветок ромашки белой, ты — мстительный упрёк, и потому за дело попал ты под сапог
несчастного солдата, когда, от злости бел, всё топал он куда-то, в солдатский беспредел.
Что мило мне? — Следить погоду, по дому в полусне кружить и, истощаясь год от году, по пустяковинкам тужить.
Они — всё то, что привлекало:
что в руки взять, что в сердце взять…
что светлым парусом мелькало
и исчезало — не сыскать.
Что видно мне — не видно 'свету'. А я о том и не тужу. Не ржу в экран, не чту газету, народ к восстанью не бужу.
Всё мило мне — следить природу, по дому жужелкой кружить и, костенея год от году, последней негой дорожить.
И пусть оставлена я мыслью
(а пустяковые не в счёт),
жизнь человечью — а не крысью -
ещё веду.
А мой народ?
СТРАШНЫЙ СОН
В снегах лежит моя Россия. Злой ветер лижет пряди ей. Ночь… Нечисть вся заголосила Да всё ночнее и наглей;
Ей нравится над трупом виться, Верша какой-то свой обряд. Россия спит. России снится Орава русая робят.
И конопаты и бесштанны, Они, как звёзды, горячи. А их великие таланты Пока что зреют на печи.
Но будет срок — она увидит Их свадьбы, красоту невест И… как последний сын обидит — Сорвётся из родимых мест.
/Г/ГУ/
^
Над крутым таежным хребтом выстоялась холодная, бледная ночь; инистым ликом сиял сквозь черные кедровые вершины спелый месяц, и сонно помигивали голубоватые звезды. Посреди заболоченной голубичной пади раскорячился сухостойный листвень, скорбно взметнувший к небу голые сучья; от лиственя вдруг качнулась мрачная тень… Медведь!… Парашютисты-пожарники азартно притихли, затаили дыхание, а бывалый таежник Медведев прилег у заросшей брусничником, трухлявой сосны, приладил к валежине карабин и, вмяв ложе в линялую бороду, стал ловить медведя на мушку. Тень снова качнулась к лиственю, приникла… Зловеще сверкнул карабинный ствол… Вот сейчас… сейчас таежную темень и тишь порвет заполошный выстрел…
Тихая электричка плавно скользила из таежных полустанков, волочилась в хребтовые тягуны, вольно кружила в синем поднебесье, ныряла в тоннели, словно в студеные могильные склепы; электричка уносила Ивана с Павлом в байкальские кедрачи; и мужики, матерые таеги*, как им чудится, заядлые орешники- шишкобои, довременно и страстно подрагивая от фарто-
вых помыслов, поминая былое, сквозь отпахнутые окошки жадно вдыхали воображенный таежный дух, густо настоянный на забродивших запахах муравьиного спирта и древесной смолы, можжевельника и грибной прели, мужичьего пота и махры, — дух таежной надсады и услады.
— А помнишь, Паха, медведя… — ухмыляясь и по-кошачьи лукаво жмурясь, напомнил Иван, и Павел, хоть и слыл в деревенском малолетстве варнаком*, по коему бич рыдал денно и нощно, по-девичьи смущался, жарко краснел, и на рыхлых, по-армейски гладко выбритых щеках рдел отроческий румянец.