Мы говорили о книгах: Полевой, Эренбург, Драйзер, Фейхтвангер, Каверин, Маршак — примерно такой маячил дежурный список… И Яков тоже не молчал при этом, а ухитрялся что-то бормотать неразборчиво, то одобрительно, то вроде бы и осуждающе, с важным видом уважаемого человека, и я кипел и рвался его разоблачить, и, конечно же, никогда не решался.

Но, несмотря на такое посильное его участие, разговор о книгах в его доме оставался запретным удовольствием. Мы все чувствовали неловкость и вину перед ним. Все проговаривалось как-то наспех, в конце концов сминалось и сжевывалось, мы (они?) переходили на дела и политику и испытывали неизбежное облегчение — снималась какая-то часть напряженности, которой и всегда здесь было достаточно.

Оба, и Яков и Абрам Петрович, были исправными членами партии, их партийность никогда не подвергалась сомнению, даже в самих доверительных разговорах. И это для них не была маскировка, это была вторая натура. Вторая или, может быть, третья, четвертая, кто знает, сколько их было у них в запасе… Оба происходили из богатых семей и хорошо помнили, что и как потеряли. Но это было само по себе, а то само по себе. Тут существовали четкие перегородки, и никто не посягал на их разрушение. Замечательные они вели разговоры. С наслаждением вспоминали дореволюционное изобилие, забытые блюда, смехотворные цены и тут же переходили легко и естественно к суровым будням коллективизации, к борьбе с коварными кулаками, троцкистами и всякими другими вредителями. На все вопросы мои о нэпе отвечали строками из учебника и буквально в следующую минуту, возвращаясь к собственной бурной молодости, высказывали нечто противоположное. Понижая голос, ругали мелиху, это была уже как бы присказка, как бы запевка к любому рассказу, и так же легко проклинали Трумэна, и Даллеса, и весь капиталистический мир за хитрые антисоветские козни, повторяя почти дословно, а порой и дословно каламбуры и шутки Ильи Набатова…

Оба они делали свои дела, и интеллигентный Абрам Петрович не хуже Якова Самуиловича. Но вот передо мной подарок тех лет: «Избранное» Лермонтова, огромный том, вмещающий все, как любили тогда издавать. Аккуратным, округлым, старательным почерком, прямыми, разнопротяженными строчками с простейшими глагольными рифмами, этаким сутулым канцелярским раешником выполнена дарственная надпись. Абрам Петрович советует мне слушаться старших, расти настоящим советским человеком и быть достойным членом социалистического общества…

3

Длинненькие книжки на предъявителя были спрятаны в шкафу под бельем, окна забраны решетками и закрыты ставнями, двери заперты сейфовым замком. Но всего этого казалось недостаточно. Наше жилище (здесь я в затруднении: не знаю, как его называть; комната — но их у нас было две, квартира — но ничего, кроме комнат, не было…) никогда по вечерам не оставалось без присмотра. Кто останется дома — это был вечный вопрос, который решался всегда однозначно: дома оставался я.

Мама и Яков — куда они ходили? В гости. В кино. В театр.

Незадолго до окончательного своего разгрома Еврейский театр, всегда наполовину пустой, устроил вечер для «еврейской общественности», то есть для всех, кто захотел прийти; среди прочих — для Якова Самуиловича и Абрама Петровича. Собрали небольшое количество оперных, драматических и эстрадных артистов, согласившихся и не побоявшихся вспомнить, что они евреи, и устроили концерт — в фонд помощи театру. Эммануил Каминка и Марк Хромченко, Михаил Александрович и Пантофель-Нечецкая, и еще какие-то «оказавшиеся». Вел концерт знаменитый Михаил Гаркави, всячески намекавший на свою непричастность, на то, что его пригласили со стороны, упросили, наняли гоя… Еврейская общественность с большим воодушевлением прослушала этот еврейский концерт, отработала еврейские речи и здравицы, пощекотала свои еврейские нервы и купила по абонементу на очередной театральный сезон. Таким образом, участь моя была решена. Два-три одиноких вечера в месяц в этой мерзкой квартире (все-таки квартира?) были мне обеспечены.

И вот я сижу один в пустоте и сырости, сижу на диване и читаю книгу. Тускло светит оранжевый абажур — у нас, у единственных, счетчик отдельный, и мы экономим на электричестве. В четвертый раз я читаю «Двух капитанов». «Ромашка! — вскрикивает Саня. — Я его убью!» Но больше я не могу, мне хочется спать. Но спать мне нельзя ни в коем случае. Стоит на секунду закрыть глаза — и из той, второй, дальней комнаты, полуприкрытой белой масляной дверью, из мягкого черного вещества, заполняющего пространство между двух ее створок, выйдет, отбрасывая крылатые тени, и пойдет, и захохочет в зловещей истерике, и… Нет, лучше об этом не думать. Сейфовый ключ торчит из скважины: считается, что это мешает грабителю отпереть нашу дверь снаружи. Я отпираю ее изнутри, выхожу в уборную. В уборную мне вовсе не надо, но не могу же я покинуть свой пост без особой причины. «В уборную», — говорю я себе и топчусь в коридоре до и после, прислушиваюсь к звукам, принюхиваюсь к запахам, греюсь, топчусь и тяну время. Проходят соседи, интересуются. Открываю дверь, ныряю обратно. Бодрым шагом, минуя первую комнату, я сразу прохожу туда, во вторую, включаю там свет и возвращаюсь к себе на диван. Теперь он сможет вылезти только из-за шкафа или из-под кровати. Я успею увидеть с большого расстояния, успею повернуть ключ и убежать. Надо только неотрывно смотреть туда, в самый конец, чтобы не упустить момент. Я смотрю, смотрю, смотрю, смотрю, глаза мои слезятся, я боюсь моргнуть, серый туман стелется передо мной, предательский серый туман, из которого как раз-то и выйдет, и выплывет…

Меня будит громкий стук в дверь. Я вскакиваю, хватаюсь за ключ, отпираю… нет, я не отпираю, я толкаю дверь, и она открывается — я забыл запереть!

— Я тебе говорю, я тебе, как знаешь, я больше никуда не пойду. Иди сама, иди в театр, иди в ресторан, иди куда хочешь, а я останусь и буду сторожем. Он хочет, чтобы меня обокрали. Ему трудно запереть на ключ, ему трудно. Он знает одно: прийти, нажраться и сесть с книжке. Я должен один работать и ставить головэ, и все отдавать ворам, пусть приходят и пусть берут. А я тебе говорю, это потому, что он не знает заработать рубль. Если бы он знал заработать рубль…

— Сашенька, разве можно так поздно? Ладно, ложись и не возражай. Тебе говорят, ты не спорь и слушай…

— Нет, ты посмотри, посмотри-ка сюда. Посмотри сюда, я тебя прошу. Ты видишь?! Здесь горит свет! Ему мало одной большой комнаты, он должен включить все лампочки. Он делает ёнтыв, праздник он делает. Он думает, у меня миллион денег, и я могу заплатить за все, за книжки, за лампочки и за жрать сколько влезет…

Так кончается мое одиночество.

4

Каждое лето, когда моя мама уезжала в свой обязательный дом отдыха, я целый месяц — блаженное время! — обедал и ужинал в столовой. Столовая в лагере и столовая на воле — два как будто одинаковых слова, но какие разные значения!

На крыше огромного серого здания стоймя стояли гигантские буквы: «ФАБРИКА-КУХНЯ». Вначале я никак не мог понять, что отпугивает меня в этой надписи, но потом, уже побывав внутри, задним числом догадался: в ней не было места еде. Кухня — это вроде бы где готовят, фабрика — где что-то во что-то перерабатывают. Казалось, стоит только войти, и тебя задействуют, включат в процесс, пустят в дело — шум, пот, пар, — но поесть так и не дадут. Я удивился и обрадовался, когда увидел внутри длинные залы, квадратные столы и в четыре ракурса — профиль, анфас, профиль, затылок — сосредоточенно отсутствующие лица жующих. И столовая мне понравилась.

Конечно, дома готовили вкуснее. Но какое это имело значение? Наш стопудовый круглый стол был задуман и сконструирован таким образом, чтобы за ним невозможно было сидеть. Тяжелая скатерть свисала до полу, и на глаз было трудно угадать расположение ножек. Но, даже счастливо избежав ножки и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату