слово, хотелось, чтоб она подольше не приходила. И не только по той всем известной причине, что предвкушение радости есть высшая радость, но еще и потому, что в эти минуты я был полностью свободен от всяких страхов. Мне было хорошо ожидать ее в скверике, только хорошо и больше никак. С нею же всегда — и хорошо, и плохо. Она была больше со мной, пока ее не было, никаких огорчений не доставляла, и никто не мог ее у меня отнять. Она шла ко
Она шла легко, но не торопясь, изредка поглядывая себе под ноги. Зимой и во всякую холодную погоду она носила простые чулки в резинку, что придавало детскую незавершенность вполне женской форме ее ноги и бесконечно меня умиляло. Старые туфли на низеньком каблуке с расслаивавшимися задниками я сам чинил многократно. Все хотел купить ей новые-вместо двух, например, ресторанов- и не мог, не решался, не чувствовал права…
Она подходила, улыбалась по-своему, подставляла мне щеку, брала под руку. Если не было сыро, мы садились с ней на скамью: она — глядя прямо перед собой, нога на ногу, руки в рукава; я — весь обернувшись к ней, весь устремившись и цепко держась. Говорил, в основном, разумеется, я; сразу отмечал ее настроение, старался поддержать, если было хорошее, старался развеять, если плохое.
Рассказов моих она не читала, да я и не писал теперь ничего: можно ли сочинять, находясь во сне, в поле собственного воображения?.. Но были прежние, сочиненные раньше, и их-то она как раз не читала. Она была в курсе — и не просила, я был горд — и не предлагал. И только однажды — в тот самый день — она заметила легко, без особого интереса:
— Почему, собственно, рассказы, почему не стихи?
Я удивился:
— А что ты имеешь против?
— Да нет, что ж, мне все равно. Но мне кажется, никто не пишет рассказов, все — только стихи.
— Как это все? Как это все? Откуда же, по-твоему, берется проза?
— Ну, так то настоящие писатели….
А! Вот… И она туда же!
— Ну-ну, не надо, не заводись, — снисходительно-грустный взгляд и эта ее улыбка… — Не надо, Сашенька, брось, я ведь так… Я и книг-то почти не читаю.
Но я уже почувствовал укол вдохновения, так важна и редка была для меня эта тема, так много всякого здесь накопилось, так хотелось кому-нибудь это высказать, и чтоб кто-нибудь понял, и разумно кивнул, и радостно согласился — и особенно ей, и особенно чтоб она!..
— Нет, ты пойми, тут дело не во мне, тут важна общая закономерность. Вот ты говоришь, почему не стихи. (Ничего она больше не говорила, сидела молча, вполне безучастная, я же гнал свое, гнал свое, думая, что приближаюсь к ней и захватываю, в то время как удалялся и упускал.) Действительно, кто же не пишет стихов? Но на самом деле стихов-то никто и не пишет! Тут, понимаешь, происходит накладка. Потому что формальные признаки стиха гораздо более четки и различимы…
— Саш… — сказала она тихо, теперь уже опять на меня не глядя. — Ни к чему это, а? Не надо. Я ведь здесь все равно ничего…
— Ты поймешь! — заторопился я. — Ты поймешь, это очень просто. Я быстро, я в двух словах. Ну вот, а поэзия-то вовсе не в этом, совсем не в этом, далеко от этого.
— В чем же поэзия?
— В гармонии! И только в ней. А уж это вещь непонятная, необъяснимая…
— Ну вот, видишь, необъяснимая.
— Что ты, что ты, чудная ты, Томка, именно в этом-то все и дело, это и есть самое важное: понимать необъяснимость, принимать невозможность и не лезть со своими дурацкими рифмами, если не чувствуешь высшего дара. Это просто позорно — писать стихи, человек, со вкусом никогда не станет…
— А ты?
— Всерьез — никогда. Разве так, безделушки для стенгазеты…
— Значит, высший дар. А у тебя какой?
— Нет, ты не смейся (она не смеялась). В поэзии главный ее результат, ну, понимаешь, то, ради чего все и делается, есть не столько отражение-отображение, сколько новое, не бывшее ранее качество…
Я спешил, я был переполнен словами, и все казались мне равнозначными, мешали друг другу, теснились у выхода, оттого и вырывались такими уродами. Я пытался выстроить их хоть по росту, придать им плавный, разумный ход — и терял окончательно ее внимание.
— Ну вот, — говорил я, — а с другой стороны, если взять формальные признаки прозы, то они совсем не столь очевидны и поэтому…
— Я хотела тебе сказать…
— …и поэтому не так уж много охотников…
— Ты знаешь, послезавтра я уезжаю.
— …браться за это неблагодарное…
Я замолк наконец.
— В пионерский лагерь. На Черное море. Вожатой.
Ну что ж, никуда мне от него не деться, этого следовало ожидать. Теперь, когда я вышел из подвластного ему возраста, он исхитрился мучить меня на расстоянии. Он усыпил мою бдительность, подарив мне Тамару, и сам же теперь у меня ее отнимает — изощренная пытка, ловко придумано! Неважно, что это уже другой, в другом лесу, по другой дороге, с другим забором, другими детьми — ах, да, не в лесу, на Черном море, за две тысячи километров, — все это одно многоликое чудище, безграничное в пространстве и времени. На две только смены. Что ж, довольно и двух. Разве я и она — разве мы не знаем, чем занимаются вожатые в лагере? Первое же, что пришло мне в голову, был укромный, специально выстроенный шалаш, где застукали ребята нашу пухлую Веру с вожатым второго отряда Славой. Потом все ходили по лагерю и хором повторяли придуманное с ходу приветствие: «Слава Вере! Слава Вере!» — и в паузу тише, но так, чтобы было слышно, добавляли один простой глагол…
Ничего я, конечно, этого ей не сказал, только спросил, как она оставляет Герасима.
— С тетей Полей побудет, — ответила она в обычной своей манере. Как будто это само собой разумелось, как будто я должен был знать, что неделю назад приехала какая-то тетя Поля, дальняя родственница из Новосибирска, которая чуть ли не с детства тайно любила Герасима и теперь вот, кажется, наконец решилась и хочет «соединить с ним судьбу».
— Хорошее выбрала время, — сказала Тамара. — Он как раз в женихи поспел!
Но я не смеялся над бедной женщиной, я-то вполне ее понимал.
Глава третья
1