Странная вещь — я почувствовал облегчение. Это было как бы затянувшееся свидание в скверике, где я часто теперь сидел в одиночестве, листая свою записную книжку, что-то снова пытаясь писать. Я еще боялся себе признаться, но, кажется, перерыв пошел мне на пользу…
Я работал в скверике у Самарского, если было сухо и не очень холодно, — этим словом
В цехе я старался больше не оставаться, встречи с кофмановскими пассиями не доставляли мне теперь удовольствия. Иногда лишь, в плохую погоду и если точно знал, что Кофман уходит.
И еще я ездил в Серебряный бор. Рядом в поселке был чистый пруд, и ребята купались после работы. Но я предпочитал путешествие через город, не такое, впрочем уж, длинное. Троллейбус от Белорусского, двадцать минут — и другой мир, ни поселка, ни города, ни работы, ни знакомых, во всяком случае, тех, что с работы… Я шел в Татарово через лес, торопливо раздевался на пустеющем пляже и с ходу, еще не остыв, кидался в воду. Вот еще одна, можно сказать, стихия, где я чувствовал себя, как дома. Впрочем, дома я себя так не чувствовал… Отчего никогда мы не ездили с ней купаться? Я бы мог показать себя далеко не с худшей, а главное, не безразличной ей стороны. Ну да, у нас ведь еще не случалось лета… На том берегу была деревянная набережная, витые разноцветные ступенчатые спуски и безлюдные просторные раздевальни — дачи каких-то неведомых высших чинов.
Там я любил бродить в одиночестве, представлял себе, что попал за границу, разговаривал сам с собой по-английски, поджидал прекрасных принцесс и фей. Но, заслышав чьи-либо голоса за деревьями, тут же прыгал в воду и плыл обратно — на привычную, скучную, но родную и безопасную землю.
Я ложился влажной спиной на песок, сохранявший остатки дневного тепла, лежал, подрагивал всеми мышцами, смотрел в небо, в даль, в бесконечность и не думал ни чуточки о Тамаре — то есть думал о ней непрерывно…
И вот однажды пришло письмо… Я не ждал от нее никаких писем, я ждал возвращения — оставалось не больше недели. Полная была неожиданность.
— Тебе письмо! — сказала мама отчетливо, ясно и громко, так, чтобы было слышно и понятно в отдаленнейших уголках нашей необъятной кухни. Наши тетки и бабки оторвались от лото и хором на меня посмотрели. Письмо лежало здесь целый день, и все они читали обратный адрес. Я схватил его молча и сразу же отвернулся, ушел, исчез, провалился сквозь землю. Я читал во дворе, прислонившись спиной к глухой безоконной стене
Ну зачем в одиночку, давайте посмеемся вместе. Это же так просто. С чего начнем? «Когда ты получишь… все будет кончено…» Вот. Обхохочешься над двусмысленностью этих слов. Дальше. «Я уже не буду прежней…» Тут еще кое-что добавить — и просто помереть можно со смеху. Ясно же, о чем — нам-то с вами, теперь-то, — ясно же, о чем идет речь!
Но, знаете, нет, что-то мне и теперь не смешно. Не смешно, и все, как хотите. Более того, мне грустно. И еще того более — тоска меня берет, свежая, цепкая, сегодняшняя как будто…
Зачем-то я вернулся обратно в дом, прошел, так и держа письмо в руке, через весь бесконечный коридор, открыл дверь, вошел в комнату. Там сидела Марина и читала книгу. «Черт знает что такое, непонятно, кто к кому пришел!» — эта, уже привычная мысль не вспыхнула, как всегда, а едва проявилась на краю сознания, там дрожала, как тусклое отражение, и даже, кажется, справа налево. Она резко повернула ко мне голову, просияла навстречу, неловко открыла рот, но я уже хлопал дверью, летел на улицу. Куда? Туда. Далеко. Или просто: «Ко». Я теперь, как младенец, изъяснялся одними слогами.
Я был как-то по-пьяному озабочен, шел, пошатываясь, но торопясь, будто и вправду хотел куда-то успеть. Был конец августа. Серые сумерки, так меня раздражавшие, быстро превратились в ночь. Тень стала тенью, огни — огнями, эта определенность несколько успокаивала. Было прохладно, и это мне тоже нравилось. Иногда становилось почти совсем хорошо. Тогда я вытаскивал из кармана письмо и перечитывал его на ходу, наталкиваясь на прохожих. Без этой подпитки боль моя уходила из сердца, но зато заполняла мозг. Я терял всякое чувство реальности, хотя сам этот факт потери осознавал, и это понимание собственной ненормальности было еще страшнее боли. Ровные строчки, красивый почерк, прямые, почти чертежные буквы. Не рейсфедером ли написано?..
— Ого! Привет! — сказал Ромка. — Бывают же совпадения. Я его ищу, а он — вот он. Где это ты успел хватануть? На работе скинулись? Ты ведь у нас теперь работяга, гегемон, можно сказать. И что, часто стал закладывать?
Лицо его выражало радостное сочувствие. И вообще весь он был радостный, деятельный — принес же черт на мою голову. Он уже закончил свой институт, работал директором магазина (большой человек — не ошиблась цыганка!), торопливо вступал в партию и готовился лезть в гору.
— Слушай, ты еще можешь соображать? Это ведь не ты мне, это я тебе нужен. Помнишь, ты просил узнать насчет комнаты?
Да, конечно, насчет комнаты… Зачем она мне… теперь? А напиться, и верно бы, хорошо. Как это мне сразу не пришло в голову? Вот он для чего пригодится, старый-то друг!
— Ромка, — я взял его за руку, — давай напьемся? То есть я хочу сказать, выпьем? Да нет, ты не думай, это я так, просто устал…
Он посмотрел на меня внимательней.
— Да-а, действительно, вид у тебя какой-то… Странный ты человек, Сашок, очень странный ты человек. Не пойму я тебя. Может, и вправду нам выпить?
— Да-да, выпить, выпить!
— То был в классе самый способный, а то рабочим работаешь.
— Я же не прошел, ты же знаешь.
— Да знаю, знаю. Другие, глупей тебя, проходили же. И евреи тоже. Вот я, например. Все устроены, ты один такой.
— Я тоже устроен. Кончай трепаться.
— И с бабами тоже у тебя как-то…
— Кончай трепаться!
— Ну ладно, не буду. Скоро уже, сейчас притопаем. Вот еще один квартал, и как раз этот дом. Это у меня продавец такой есть, Федя, хороший парень. Только чокнутый он от рождения. Идиот порядочный, но честный малый, я на него могу миллион оставить.
— Федя — таких имен сейчас не бывает, — сказал я тупо, ни о чем не думая, что было уже само по себе хорошо. — Последними Федями были Сологуб и Шаляпин. Нет, еще Гладков и Панферов, но этих можно не считать… Теперь это имя для детских стихов. Так же как, например, Фома. Очень удобно рифмуется, особенно в родительном падеже. У Феди — медведи — соседи — беседе…
— Это я не понимаю, что ты там говоришь. Федя его зовут, и все. Так его папа с мамой назвали. По-моему, обычное гойское имя. А недавно он женился, век бы не поверил, но вот женился. Жена у него — баба хитрющая, и, думаю, вряд ли у них там получается, и пошла она за него совсем для другого.
— Для чего же?
— А у него родители богатые, отец всю жизнь профессором работал.
— Ну, слушай, профессор… Наследство, что ли? Это же девятнадцатый век!