начисто не помню ни лиц, ни имен… Я бы просто не знал, о ком спрашивать. О ком-нибудь, кто работал здесь пятнадцать или двадцать лет назад? Глупо ведь, верно?
И вот я сел с утра в свое кресло в коридоре — и стал целенаправленно высматривать. Решил так: увижу знакомое или даже будто бы знакомое лицо — подойду, заговорю, представлюсь, попрошу, перед Левкой и Богом оправдаюсь, а там — что будет… Понимал ли я тогда, что ты умираешь? Надеялся ли на что-нибудь?.. Нет, не так. Предполагал ли, что возможен благополучный исход? Нет, и это неточный вопрос. Было ясно, что ничего благополучного нам с тобой не светит. Паралич, полный или частичный, в сознании или без сознания — вот все варианты. Нет, я этого не желал ни тебе, ни себе. Необходимость бороться за твою жизнь представлялась мне тяжкой и ненужной повинностью, не тебе повинностью, а внешнему миру, друзьям и родственникам, обществу, Левке… Левка — не общество, настоящий друг, он из самых лучших побуждений… Неважно, тем хуже. Нет, — должен был бы я ответить Левке, — нет, я не буду искать ходы, кого-то задаривать, упрашивать, побуждать к особому добавочному действию. Поверь мне, — должен был сказать я Левке, — я тоже кое-что в этом смыслю, не зря здесь сколько лет ошивался. Нет таких чудодейственных препаратов, которые из такого, как у нее, состояния могли бы вывести человека в жизнь. В жизнь, а не в нечто жизнеподобное, о котором иначе как о проклятье и думать немыслимо. Тромб мозговых сосудов, понимаешь, Левка, если не был вовремя удален хирургически в первые часы или даже минуты… А первые часы… Не будем об этом… Но тромб не был удален, а твердо ли ты уверен, что женщине лучше лежать пять лет безмозглым обрубком, не таким даже, как эта Плаксивая или как Чаем Облитая бабка, или как эта Гора Безличной гниющей боли… да даже таким же… Это лучше, чем без оглядки, «достойно», ты скажешь «послушно, без суетливого сопротивления — ринуться по течению в ожидаемый, неизбежный и вожделенный простор?..» — «Что ты несешь, какой простор? — испугался бы Левка. — Не позволяй себе, держи себя в руках. Ты хоть принимаешь что-нибудь поддерживающее? Тазепам, элениум, триоксазин, рудотель?.. И пойми, ты же сам себе не простишь. Тут принцип простой: надо делать
И вот я сел в свое кресло и мысленно начал бороться. Узнаю кого-нибудь- подойду, представляюсь, спрошу, попрошу… Проходили сестры, проходили врачи, молодые, постарше, женственные, безженственные… Вот два мужика, не все же бабы, и мужики имеются, но лучше б их не было. Жесткие, механические существа на шарнирах, пустые, без интуиции, чувств и флюидов… Нет, к мужикам не подойду ни за что! Здесь, в этом узком пространстве коридора, где можно было, не вставая из кресла, дотянуться ногой до противоположной стены, здесь они, тяжело протопавшие мимо, были особенно отвратительны. Мужчина бывает хорош на расстоянии, так он бывает красив, умен и даже тонок, и даже добр. Собеседник, приятель и даже друг. Но вблизи, но вплотную, но в узком пространстве… Самое страшное место — лифт. Замечала ли ты?.. Впрочем, как ты могла заметить, у тебя же совсем иные рецепторы. Но, быть может, и у женщин случается нечто подобное?
Странная штука, забавная штука — лифт. Уникальная штука. Единственная в мирной жизни возможность оказаться один на один, лицом к лицу в тесном сжатом пространстве — с незнакомым тебе человеком. В этом сдавленном, сплющенном, принужденно сближенном мире, не имеющем места в природе, сочиненном цивилизацией, — цивилизация-то как раз и отступает на задний план, и мгновенно взыгрывает внутри все самое первичное, животное, самцовое. Попутчицу-женщину хочется схватить, прижать, запрокинуть. Попутчику-мужчине — дать немедленно в морду. Не поверишь, я всякий раз с ощутимым трудом сдерживаю в себе эти порывы, кому-кому, а уж мне бы, вроде, ничуть не свойственные. Очень даже свойственные, как оказалось! Однажды в саратовской грязной гостинице я застрял в крохотном душном лифте с молодой парой. Оба были пьяные, мы сорок минут проторчали, я едва не падал, задыхаясь от перегара, но стократ мучительней было вот это усилие сдерживания. Моя рука, нарочно и плотно засунутая в карман куртки, будто отдельный от меня организм, так и рвалась сразу по двум направлениям: двинуть в рожу бормотавшему невнятную чушь идиоту — и схватить его подружку за голую коленку, почти касавшуюся, переминаясь, моего бедра. Понятно, что любое из этих действий могло бы оказаться для меня последним… Невидимый, но… слышимый время от времени техник, тоже, конечно, поддатьй, долго гонял нас вручную с этажа на этаж, парень беспорядочно нажимал все кнопки, не совался, держал взаперти свою руку, наконец, думаю, вполне случайно он разодрал в стороны двери, и они неожиданно поддались, и мы оказались как раз на площадке, и вышли наружу в стремительно расширившееся пространство, и там меня будто расколдовали, будто сняли внешнее поле: ни рожа парня, ни колени девушки, оказалось, не имеют для меня никакой привлекательности, да и чушь какая, подумать смешно, когда это я вообще в жизни бил кому-нибудь морду или хватал за что бы то ни было незнакомых мне женщин?.. Вот магия лифта. Черная магия, как я понимаю…
Коридор, конечно, полегче лифта, есть вход и выход, и слева направо и справа налево; и поэтому роковая сплющенность проявляется здесь лишь на краткий миг и легко сдерживается без заметных усилий, почти без включения воли… Но все же имеет место.
Вот и накануне днем, возвращаясь сюда после разговора с Левкой… Я обычно взлетал на третий этаж по ступенькам, но тогда, после разговора с Левкой, чувствуя дрожь в ногах и сопротивление воздуха, я остановился перед дверью лифта, куда только что вошел дежурный врач как раз этого, нашего, отделения. Я даже знал его имя, да и он мне кивнул, ясное дело, я здесь примелькался, все лечащие уже разошлись, он один, как я понял, остался дежурить, и я подумал: вот, как нарочно, и случай. Я вошел следом. Он стоял лицом к двери, нажал на кнопку, я — лицом к его профилю, взглянул — и отвел глаза, и не смог. Ну что такое, казалось бы? Бритая щека, тяжелый нос, сухие, сероватые, не тонкие и не толстые губы, красноватая шея с кадыком, полосатая рубашка, синий галстук, засученные рукава халата, жилистые некрупные руки… Ни одного специально враждебного признака. Но именно в эту секунду, один на один, — было абсолютно исключено, потому что сверх обычной и понятной неловкости, явственно чувствовалась эта враждебность самца самцу, наше с ним соперничество в этом замкнутом, сжатом пространстве. Перед кем, ты спросишь? Перед всем внешним, женским по своей природе, в мире.
…Он вышел первым и понесся стремительно вдоль коридора, я сказал себе, что и к лучшему, что не он мне нужен, что он может сделать, только лишний раз формально осмотреть, подтвердить назначения… а нужен мне кто-нибудь из начальства, влиятельный, могущий решить, достать, приказать…
Я прошел тогда по коридору к своей палате, и там навстречу мне из моего кресла поднялся другой мужчина — мой любимый мужчина, один из двоих самых мною любимых на свете мужчин. Молодой, красивый, крупноглазый, уже лысеющий, как и я в его годы; маленькая разноцветная нерусская книжка трепыхалась в его огромных ладонях, и волна любви, тепла, добра поднялась вместе с ним, поплыла от него ко мне, я вступил в нее, как в облако пара, ощутил физически в этом узком, голом, чужом нам с ним обоим пространстве. И глаза мои наполнились слезами, дрогнули руки… «Ну, что ты, — сказал он мне, — ну, зачем ты себя терзаешь? Ты будто нарочно превращаешь себя в механизм и включаешь на полный износ, на измор. Пойми, от тебя ничего такого не требуется, ты ни в чем не виноват, понимаешь, ни в чем! Ты вполне можешь делать только то, что с очевидностью необходимо…» Мы вышли с ним на площадку, он закурил, я спросил: «Ну, как?» — «Так же. Немного лучше» (врет). Я прижался снизу к его широкой груди. «Спасибо. Но только ты не можешь знать, что я должен и чего не должен. Да я ведь и не сделал ничего как раз очевидного. Вот звонил Левка…» — «Ну да, ну да… Что ж попробуй, поищи знакомых. Завтра с утра. Так, пожалуй, и правильней. Закурить не хочешь? Удивляюсь тебе. Как ты можешь так всю жизнь не курить». — «Да, все удивляются». — «Нет, действительно. Мы оба курим со школы, мама курит, бабушка курит…» — «Курила». — «Ну, рано пока…» — «Хорошо, давай!» — «Ну, то-то». Он сунул мне в рот свою жуткую едкую «Приму», зажег спичку. «Вот лифт пришел…» — «Да нет, я так…» (Может, тоже не любит ездить с соседями?) Обнял меня и скатился вниз одним, слитным, скользящим прыжком, едва касаясь стертых ступенек, едва заметно перебирая огромными ступнями в фирменных шведских синих кроссовках. Я купил их ему на родном заводе, ему и младшему, зашел на завод за какой-то справкой, а там — распродажа и как раз, по невозможному стечению обстоятельств, — куча денег в кармане…
«Куча денег…» Что тогда означали эти слова? Шестьдесят рублей — столько и оказалось, на две пары как раз. А теперь? Теперь это — два рубля. Многое, мать, изменилось в мире за эти пять лет. Не тревожься, я не стану приводить тебе здесь весь удивительный список внешних событий, о которых ты могла бы узнать из газет. Получаешь ли ты газеты? — Не ерничай, сынку, не надо всем в этой жизни можно