безответный звонок — и только тогда меня, наконец, шибануло. Стойкий все-таки оказался мужик, кто бы мог подумать. Я стал набирать другой номер уже трясущейся рукой, упуская диск, повторяясь, — Ларисе. Отчего же не сразу Ларисе, тогда еще, утром? Как бы мне это тебе объяснить? Как бы мне объяснить самому себе. А это все та же проклятая
Шесть с половиной километров по счетчику, тогда еще можно было поймать такси и можно было за него заплатить. Десять минут на такси, на троллейбусе — двадцать, не такая уж заметная разница, в обычных случаях я не пользовался такси, разве что для редких семейных выездов, так что, если оказывался один в такси — значит, беда. Значит, сперва — твой пропадающий голос в трубке: „Сынку, мне плохо, я задыхаюсь…“ — потом — нажать рычажок и набрать „О3“, и только два слова: „Удушье, судороги“ — это они воспринимают сразу, без лишних вопросов и дурацких советов; потом — куртку с вешалки… „Возьми поесть“. — „Некогда!“ — „Ну вот хоть кусок колбасы…“ — И бегом, бегом, на ту сторону шоссе, махать рукой любому огню: остановитесь, пожалуйста! Как всегда, унизителен отказ на любую просьбу, хоть и такую. „Остановитесь, пожалуйста!“ — „А вот — не хочешь?“ — „Остановись!“ Остановился. „Куда?“ (Не вслух, молча, видом). — „На Севастопольский“. Помотал головой, рванул мимо: оставайся с носом. — „Куда? Садись“. Наконец-то! И уже по дороге — а вдруг разговорчивый? „Вот там, у знака, направо и сразу налево“. Как-то неловко! Даже теперь! Затверженную эту фразу произносить всегда с одной и той же, затверженной же интонацией. Поэтому варьируешь несколько разных, тоже, впрочем, затверженных. Какую сегодня? Вот здесь… А там уж светится „рафик“ „скорой“, шофер читает газету, дверь подъезда распахнута, и я вхожу в твою, свою, нашу квартиру вслед за деловитыми чужими людьми, невольно подслушивая их чужое, не мне предназначенное молчание…
В этот раз никакой „скорой“ не было, я ведь не звал. Ключ приготовил еще в машине и даже держал нужной стороной, чтоб быстрее. Дверь не скрипит, я недавно смазал навесы, но шуршит по полу валиком дерматиновой ватной обивки. „Кто там, ты, сынку?“ — Господи, Господи, как отчетливо я слышу твой голос в тесной хрущевской прихожей, ну да, прерывистый, не окрик, а шелест, но фраза одна и та же всегда, и сдержать раздражение, и не ответить: „А что, ты ждала когда-то другого?“ — Этот хамский позыв: уличать тебя всюду, без пропуска, в любой точке, где уличается, где складывается издевка-подначка, чтобы не жалеть, не дай-то Бог, об имевшейся и упущенной возможности: не уличил, не высмеял — зря прожил день». «Кто там, ты?» Согласен, согласен, не сразу, в этот раз ты сперва вдыхаешь воздух, собираешься с силами и сейчас, мгновенье спустя… Ну еще одно мгновенье, не надо спешить, я подожду. Ну, давай вместе, пожалуйста, ну, что тебе стоит, ведь почти уже произнесено, почти прозвучало: «Эт-то ты?..» Мама, мамочка, мамка моя, мама. Господи! Ма-а-ма-а!..
И ведь тоже, — не сразу тогда, почему-то не сразу, поднял я тебя с холодного кухонного пола и отнес на диван, такую маленькую, легкую… Даже в этот момент я продолжал опаздывать и, вопреки очевидной логике, тяжело произнес, произвел в себе мысль, что вдруг ты упала только что, перед самым моим приездом. Будто не было позади четырех часов неотвечавшего телефона. Я сперва хотел помочь тебе встать, поддержав под левую руку, механически загребавшую пальцами, все пытавшуюся — сознательно или нет? — одернуть край ночной сорочки. Но тело было уже безжизненно. Я понял это лишь несколько минут спустя. И тогда — те пять шагов, я с тобой на руках, из кухни к дивану, где было отвернуто одеяло, где на спинке стула висел халат, красный, фланелевый, с желтыми цветами… ты любила яркие халаты и они тебе шли, нашила себе штук шесть или семь разноцветных… Те пять последних, по сути, шагов у
Если эти четыре часа ты была в сознании… а это так, ты была в сознании, негромко мычала, и это движение левой рукой — оправить, одернуть, и еще одно, такое твое, привычное — погладить, пощипать ноздрю… конечно же, ты была в сознании, и даже дежурный в приемном покое, посмотрев, поводив перед глазами пальцем, покликав тебя по имени-отчеству, сказал своему коллеге: «В сознании…» Господи, я только сейчас это вспомнил, уж в этом-то они не могли ошибиться, тут-то у них хватает опыта! Только сейчас об этом вспомнил, а то ведь поверил, почти поверил: «Не мучайся, она не страдает…» Значит, никаких «если», ты была в сознании, и страдала и мучилась, и что же ты тогда думала обо мне на крохотной кухоньке, по диагонали, на ледяном полу, три звонка телефона и один в дверь, четыре часа одиночества, холода, немоты и бессилия?..
Я скажу тебе, что ты думала. Что вечный предатель, я не мог не предать тебя и в этот момент, или, скажем так: твой последний момент не мог не попасть на мое предательство… Ты так не думала? Не надо, мама, вовсе не обязательно меня успокаивать, мне незачем, не за что быть спокойным. Я — знаю!
Все. Я понял, я тебе надоел. Нет! Да! Себе-то уж точно. Я заканчиваю эту тему последним повтором. Тесная прихожая с холодильником, он и сейчас там стоит, подержанный «ЗИЛ», я купил его за восемьдесят рублей и за четвертной довез из Кунцева: прихожая, приоткрытая дверь в распашонку-комнату: камера движется, слегка подергиваясь, вдруг резко, нервно сворачивает налево за угол, смотрит на диван, на котором я сейчас сижу. Одеяло отвернуто, постель пуста, на спинке стула — красный халат с желтыми цветами, фланелевый, яркий (внутренний монолог: значит, ты одета, встала, ушла, ну ушла же, нет тебя дома, а куда — неважно, потом узнаем, ушла, ушла…), на тумбочке — раскрытая книга (не «Анна» ли все та же «Каренина», ты ее перечитывала тысячу раз, но некогда, некогда разглядывать, дальше, дальше…), телефон, очки (ушла без очков?!), поворот — и резкий рывок направо, на кухню, где сейчас — одна табуретка из трех и один стул из шести, остальные все на помойке, но линолеум тот же, рябой, немаркий, я вез его, помнится, из-за города, вроде из Пушкина, нес рулон на плече, все считал по дороге, хватит ли, потом полдня нарезал и клеил, ты была на работе: ты тогда еще, помнишь, работала, то ли в «Тканях», то ли в хозяйственном, в кассе, и пришла, и ахнула, и прослезилась, и хотела позвать Ларису и Клаву — похвастаться обновой и сыном, каких не бывает… И я одернул тебя и пресек. Камера резко дает вправо и там, на полу, по диагонали (я ведь предупреждал — повтор)… Левое колено было приподнято и левая рука непрерывно двигалась, — красные тапочки валялись, разбросанные… Да, ты все понимала и чувствовала, какие сомнения, и значит — что? А вот что: значит, все — по совести, все справедливо,
7
Мне кажется, я понял одну очень важную вещь. Я понял, что мое обращение к тебе — это просто мое