5.
Между тем, я не был даже ранен и должен был заняться чем-нибудь более насущным, чем предсмертное философствование. За эти мысли мне станет потом стыдно, особенно за ту, что пожелала смерти Мухе вместо меня самого. “Определил ценность перед Богом, – вспоминал я спустя несколько лет после этого лежания в ущелье под пулями, – по числу прочитанных книг, кааазёл…” Я принялся за дело и попытался прикинуть расстояние до целей. Пулеметы били сверху с двух сторон, и стрелять по ним теперь было нельзя, вся пристрелка пришлась бы по лежащим внизу разведчикам; это станет возможным лишь когда мы выберемся отсюда. Я перевернулся на бок в своей ложбинке, чтобы лучше видеть Муху и пулеметы – и тут же получил очередь в свою сторону, которая, впрочем, не нанесла мне вреда. Если они вот так никому не дают даже шевельнуться, значит, они с самого начала держали под прицелом все наши маневры и только выжидали, пока втянется весь взвод – побежал офицер, и ударили. Неужели уже всех перестреляли, один я остался? Нет, всех так быстро не могли, двадцать человек не могли. У меня было сильное искушение рывком преодолеть эти двадцать примерно метров до безопасного места, но теперь стало ясно, что не добегу. Я знал, что скоро подойдут роты, задымят все кругом, начнут палить во все стороны, чтобы дать нам выскочить… надо только подождать.
Я стал кричать Мухе, не шевелясь и не видя его.
– Муха, слышишь меня?
– Да, тащ лейтенант. Вы не ранены?
– Пока нет. Переходи на частоту командира батальона, передавай: “Я, Рама-41, обстрелян противником за поворотом, есть потери, взвод лежит в пятидесяти метрах впереди меня, стрельба по целям невозможна, Маяк-11 убит”.
Я слышал, как Муха повторяет все сказанное короткими фразами…
– Они спрашивают, тащ лейтенант, как сам Рама-41, не ранен?
– Передай, что жив-здоров.
Я слышу, как он все передает. Потом пауза, и Муха, видимо, отвечает на вопрос комбата: “Я тоже в порядке”.
Мы оба в порядке. Пока в порядке. Муха, правда, в большем порядке, потому что он за удобным уступом, и пулемет с северной стенки до него, кажется, не достает. Оглядевшись, я подумал, что душманам было бы лучше перестрелять нас всех поскорее, пока не подошли роты, – полчаса у них еще есть. Чего ж они медлят? Сейчас им ничего не угрожает. Если у них сейчас пару человек спустятся с горок, пока другие не дают нам поднять головы, и помечут в нас несколько гранат, то никто отсюда не выползет. Как хорошо, что я нагреб достаточно камней, да и ложбинка попалась удобная. Кому не так повезло с ложбинкой, тому уж ни в чем никогда не повезет. Но даже и когда подойдут роты, то вряд ли сразу сообразят, что делать при таком положении. Именно такие положения называют безвыходными. Я задумался над тем, что такое “безвыходное положение”, и не мог понять окончательно. Наверное, это и есть смерть. Перед нею всяк становится философом, даже командиры взводов.
Подошли роты. Первой подошла семерка, где служил погибший Кузьмин, и я увидел хмурого капитана Зубцова, ее командира. Затем подошло управление батальона вместе с нашим комбатом майором Никольским, а за ним я разглядел своего батарейного командира – Денисова. Оба были озабочены, Денисов помахал мне рукой и улыбнулся. При батальонном он не стал кричать ничего ободряющего. Комбат же подошел к самому краю поворота и закричал, перебивая редкое постукивание душманских пулеметов:
– Ну что, Федя, доклада€й обстановку, что видишь? Сколько убитых, можешь сказать?
– Нет, не могу, Кузьмин убит, в двадцати метрах, не шевелится. Оба сапера тоже… Еще троих вижу, вроде, шевелились, но никто не стреляет, головы не поднять…
Стараясь не высовываться из-за своей кучки камней, я повернулся на бок, лицом к проходу, где стоял комбат и офицеры батальона и, сложив ладони рупором, выбирая паузы между душманскими очередями, прокричал все, что знал и понимал: что стрелять артиллерией нельзя, авиацией – тем более, что главное – два крупнокалиберных пулемета на обеих сторонах ущелья, передал примерные координаты.
Комбат выругался в подтверждение того, что информация дошла, и крикнул мне: “Не дрейфь, Федя, щас мы смажем ей термоядерным вазелином и вдуем по самые эполеты”.
Я улыбнулся и уже не дрейфил, здесь на глазах товарищей умирать было не так отвратительно; я даже чувствовал себя довольно героически. А с приходом
Зато весь батальон до последнего кашевара включался в это коллективное “взлохмачивание шушки”, – массовое творчество, где каждый старался переплюнуть другого, и делали это с огромным азартом и воодушевлением. Это ведь не война, это ведь просто “Машку за ляжку, а Люсю за грудь”, а это уже совершенно меняет дело, и уже не так опасно. Все очень любили воевать вместе с Никольским, считалось, что с ним нам все по плечу. Случалось, он и умирающему говорил: “Потерпи браток, потерпи, щас мы ее тебе притащим, и ты ее отделаешь во все щели, а если не успеем, то в госпиталь доставим с первым вертолетом, тебе какую – посисястей или позадастей? Какую скажешь, родной, какую скажешь…”. И солдат улыбался через боль последней улыбкой, а несколькими минутами позже умирал в агонии на полу вертолета по пути в госпиталь. И в этот день, когда я лежал на дне ущелья, ожидая смерти, головой навстречу душманам, мы, конечно, тоже играли в эту же самую игру, только с небольшими вариациями: ущелье представлялось нам объектом взлохмачивания, а наш батальон – известно чем… субъектом. Впоследствии, учась в гражданском институте, я был кратко ознакомлен с учением знаменитого Фрейда, тем удивительнее представал предо мною военный и научный гений нашего комбата майора Никольского, прозревшего эту глубокую научную истину и применившего ее к делу независимо от упомянутого Фрейда.
Комбат высунулся из-за угла посмотреть диспозицию, и в ту же секунду туда угодила пулеметная очередь с северной стенки ущелья. Никольский отшатнулся и стал быстро распоряжаться – солдаты задорно забегали, как на соревнованиях. Положение было непростым: надо было закидать шашками большое пространство, на котором лежали вдоль ущелья разведчики. Приступили к делу. Как только пошли дымы, духи все поняли и