болезнью и, чтобы не огорчать близких, не говорит о ней. После подобных приступов он длительное время бывал не только удручен: во всех его действиях была какая-то странная обреченность, которая сменялась таким мощным наплывом бодрости, что бодрость эта казалась фальшивой, рассчитанной на публику.
Спулга безуспешно уговаривала Виктора показаться специалистам, но, когда он отказался категорически (его категоричность тоже была маниакальной), решила — профессор о своей болезни пока только подозревает и очень боится, что специалист подтвердит его подозрения. Врачу в подобных случаях вообще очень трудно — его не убедишь ложным диагнозом, с точностью вычислительной машины он сам подсчитает, сколько шансов осталось на жизнь. Обе — и Спулга, и Карина — жаждали правды.
— Мир тесен, а людей много и будет еще больше. Поэтому мы должны радоваться большим и малым войнам, автокатастрофам и убийствам, благодаря им отодвигается время, когда мы подохнем от голода, как те шестьдесят миллионов, которые подыхают каждый год. Но нас научили лицемерить и говорить: «Убивать — грех!» И пускаем слюни. А как быть в таком случае, когда убийство одного может спасти жизнь троим?
— Не говори так!
— Мы тоже в конце концов воздвигнем памятник Тому Роберту Мальтусу.
— В таком случае ты тоже причиняешь вред человечеству.
— Хирургией? Конечно! Я же не могу родить человека заново, я могу лишь кое-как подлатать его, и чаще всего он продолжает существовать за счет здоровых, пригодных для отбора индивидуумов. Это нечестная и неоправданная деятельность — хирургия. Право на существование должны иметь лишь нужные и сильные.
— Зачем же ты оперируешь? Шел бы в какую-нибудь строительную бригаду. Там сейчас, говорят, очень нужны люди.
— Почему я оперирую? Знаешь, я и не оперирую. В операционном зале я самоутверждаюсь. Мне нужны аплодисменты, как актеру на сцене. И еще мне необходимо сознание того, что я один могу то, чего не могут трое вместе взятых.
— Ты становишься циником и несправедливым даже к самому себе. Мне не раз хотелось подергать за усы твою самоуверенность — отказать, когда ты звонишь. Но в последнюю минуту никогда не решаюсь на риск. Что поделаешь — я родилась слабой женщиной!
— Ты пожалела бы об этом!
— Почему?
— Потому что такая красивая, как ты, должна принадлежать только мне.
Он подошел к дивану, опустился на колени и прильнул щекой к ее обнаженному плечу, с которого сползло одеяло. И вдруг она подумала — хорошо ли это в моем-то возрасте? — но позволила одеялу соскользнуть еще ниже, обнажив и грудь.
«Мой большой, капризный ребенок. Мой умный. Мой!»
И вдруг поймала себя на мысли, что встречаться с ним больше не хочет. Что она старалась быть с ним лишь из-за его тяжелых депрессий, вызывавших страх за него, заставлявших быть все время настороже.
«Я устала от него. От его невыносимого характера, которого раньше не замечала. А может, он таким раньше не был? Я считала тебя смелым, а ты оказался подозрительным и осторожным. Даже свои афоризмы ты не записываешь, чтобы в случае чего их нельзя было обратить против тебя самого. Когда ты успел так измениться? Раньше… Ведь не были же завязаны у меня глаза! Тогда ты не считал осторожность признаком ума!»
— Наше поколение проматывает земной шар точно так же, как сто лет назад легкомысленные наследники проматывали целые родовые поместья. Черт с ними, с этими тысячами!
— Глобальными категориями мыслят редко, чаще лишь болтают.
«Почему ты говоришь это мне? Что я могу изменить? Правду говорят: любовь слепа. Только это уже позади — слишком бесстрастно я теперь анализирую твои слова и поступки».
Он целовал, ласкал ее, но Карина оставалась холодной. Ей было грустно сознавать, что теперь его понесет по течению, словно брошенную лодку. Прямо на твердые лбы порогов.
«Должно быть, не все еще угасло во мне».
«Мы знаем, кому и сколько можно дать лекарств, но не знаем, кому и сколько можно дать власти и славы».
Он не заметил ее отчужденности.
— Крышу надо ремонтировать, — сказал Виктор, откинувшись на спину рядом с ней. На лбу у него выступили капли пота, но он не стал его вытирать. — Поднялись на чердак — ужас: если сейчас же не начать ремонт, завтра в операционной потечет прямо на голову. Официально ремонт можно включить в план лишь на будущий год. Слава богу, Агафоныч нашел какого-то старикана. А тот просит сразу всю сумму чистоганом, говорит, один раз его уже надули!
— Виктор, ты должен подумать о медсестрах и о санитарках тоже. Стоит сбежать одной — побегут остальные. Что тогда будешь делать? Ты думаешь, они преданы медицине? У них же у всех семьи, но не у всех мужья директоры, как Алп, и, подсчитывая тощие доходы своих жен, они злятся и говорят: «Шла бы хоть на курсы водителей троллейбусов: сразу восемьдесят два рубля в месяц — почти столько же, сколько у дипломированного врача, а после окончания курсов — вдвое больше».
— Нет, не хочу думать! Ни о крыше, ни о медсестрах, ни о врачах! Довольно! Я отказываюсь! Пусть сами берут шапку в зубы и встают на четвереньки, как я! Деньги! Со всех сторон только и слышишь: деньги! деньги! деньги! И еще подарочки, подарочки тоже! Спулга: «Деньги! Мы должны жить соответственно своему социальному положению!» Наурис: «Деньги! Я твой сын и не могу выходить из дома с одним рублем в кармане!» Я тоже кричу, и у меня получается громче всех: «Деньги! Деньги давайте! Деньги на стол!» Я знаю, как плохо бывает, когда денег недостает, но я знаю, что так же плохо, когда их чересчур много. — Он говорил уже почти спокойно, стараясь подавить нахлынувшую вдруг злость. — Все хорошо, что в меру, и деньги не являются исключением из этого правила. Принято считать, что при помощи денег можно добиться чего-то необыкновенного. Я — тому живой пример. Я получал много денег и купил себе Славу, но при этом потерял Уважение. Эти понятия — как две чаши весов: как только одна поднимается вверх, другая опускается вниз. Теперь я снова считаю, что Уважение — ценность куда большая, но вернуть его уже не могу. И как проклятый продолжаю взывать к деньгам, хотя знаю — они ничего не способны изменить в моей жизни. А если и изменят, то только к худшему. Я построил для себя роскошный дворец, но оказалось, что мне в нем негде приклонить голову…
Он долго лежал, не произнося ни слова, и смотрел на затухающие в камине угли, которые подернулись тонким слоем золы.
— Я подарю тебе кольцо с бриллиантом за пять тысяч. Хочешь? В витрине ювелирного магазина я видел объявление.
— Нет.
— Ты боишься Алпа?
— Для Алпа я что-нибудь придумала бы. Просто я не хочу.
— Потом пожалеешь.
— Нет.
— Оказывается, ты тоже умнее меня! — Он сказал это с горечью и после долгой паузы продолжал: — К нам ходит один инженер. Уже годами ходит. Он бесплатно ремонтирует и собирает нашу электронную аппаратуру. Говорят, в нашей клинике умер то ли его сын, то ли дочь. И он рад, что ему позволяют приходить и бесплатно работать, — он верит, что благодаря ему другой ребенок операцию перенесет и выживет.
Самое ужасное, что я таким дурачком уже не способен быть! Однажды я неожиданно для самого себя понял, что завидую ему. Все мы — словно тяжелые чугунные маховики, которые однажды запустили и они уже не в состоянии остановиться, разве что оси повыскакивают из гнезд или от удара они рассыплются на куски. Десятки нитей связывают нас с занимаемой должностью, комфортом, признанием, привычками, и чем дольше мы живем, тем меньше мы способны и желаем порвать их. Над этим инженером-простачком я про себя посмеиваюсь и в то же время сам себе противен. Мне бы хоть на один день избавиться от самого себя! А что, если этот простачок не так уж бескорыстен? А что, если он, сволочь, копит моральный капитал для