языков с сажево-черными концами.
Пуглов курил и исподлобья следил за дорогой. Пассажир молчал, словно находился в глубокой коме. В салоне стояла удушливая тишина, которую вдруг разрушила мелодия. Это, наконец, Ройтса осенило включить магнитолу. Шуфутинский, как бы издеваясь над ними, пел: «Все, через час самолет, грустно немного, скоро меня позовет небо в дорогу. Все, заблестели глаза, надо прощаться, все, не придется назад возвращаться…»
— К центральному входу не подъезжай, — сказал Пуглов. — Припаркуйся возле автобусной остановки.
Ройтс, однако, поднялся наверх, медленно проехал мимо сверкающих в лучах солнца витрин аэровокзала и, завернув налево, скатился вниз, к автобусной остановке.
— Иди за мной, — сказал Пуглов незванному пассажиру и первым вышел из машины.
Не оглядываясь, он направился в широкие двери, ведущие в подземный переход, и по лестнице стал подниматься в зал ожидания.
Возле регистрационной стойки он повернул к стоящим у стены рядам кресел и уселся на одно из них. Он видел, как парень, которого Бурин назвал Серым, неспешной походкой прошел до таможенного коридора, затем миновал магнитную арку и, как ни в чем не бывало, направился вниз, к распахнутой двери, выходящей на летное поле.
Пуглов перешел на другую половину зала, откуда хорошо просматривалась большая часть летного поля. Через пару минут он увидел того, кто так навязчиво томил его своим присутствием. Человек в кожаной безрукавке уверенным шагом покрывал расстояние, которое его отделяло от стоящего вдалеке Ту-154. Застывшая у трапа стюардесса замахала рукой, давая понять, что посадка заканчивается и чтобы пассажир ускорил шаг. «У этого придурка титановые нервы, — подумал Пуглов, — но именно таким и должен быть наемник…»
Когда парень поднялся по трапу и скрылся в провале дверей и когда поднялась на борт проводница и двери тяжело закрылись, Пуглов вытащил из кармана пачку сигарет и закурил.
Он прошел в дальний конец зала и в буфете взял фужер джина. Выпил как минералку — не поморщился. И через пару мгновений почувствовал какую-то заразительную сопричастность к тому, что, по его мнению, произошло на стадионе с этим, только что севшим в самолет человеком. Даже легко стало на душе. Словно какая-то тайна открылась и теперь он воочию убеждается, что ничего особенного в ней нет.
Он затянулся сигаретой, ожег легкие дымком и рассеянно стал смотреть на серебристую сигару самолета, который, сделав маневр, потихоньку выруливал на ВПП.
Когда из глаз скрылось заднее хвостовое оперение, на душе у Альфонса совсем захорошело. Однако он решил дождаться той минуты, когда самолет поднимется в воздух. Пуглов успел еще раз сходить в буфет, выпить сто граммов коньяка и выкурить еще одну сигарету, и только тогда он услышал характерное нарастание рева самолетных движков.
Он видел, как мимо аэровокзала делал разбежку Ту-154, и, как оставляя за собой легкий дымок, он поднялся в небо.
Уже сидя в машине, Пуглов сказал:
— У этого Серого стальные нервы…Давай, Игорь, трогай и припаркуйся на стоянке. Мне не терпится пересчитать бабки…и забрать кинутый в траву пистоль…
Глава девятая
Рощинский не то чтобы не умел читать или игнорировал чтение, он просто не получал удовольствия от написанных на бумаге букв. Правда, за исключением цифр, отчетов, дебитов и кредитов, которые сопровождали всю его жизнь. Главной библией его жизни был бухгалтерский баланс и все, что имело к нему отношение.
…Однажды, по своему обыкновению, он отправился на вокзал, чтобы подышать свежим воздухом и заодно перекинуться несколькими фразами с Авдеевой. Но киоск был закрыт и он, присев в скверике на лавку, вдыхал вечерние запахи, глядя на реку, над который плыли белые кучистые облака и в которой плескалась рыба и отражалось предзакатное светило. Возможно, какие-то воспоминания настроили его на элегический, даже просветленный лад…
И вот какое совпадение: на лавке лежала кем-то забытая книга, которую Рощинский от нечего делать взял в руки и начал листать. Это были рассказы Льва Толстого и какая-то фраза из них, как паук муху, затянула его воображение в словесные тенета. Он сидел, читал пока не наступили сумерки — глаза заслезились и он не без сожаления захлопнул книгу. «Вот и я, как этот сивый мерин, — думал о прочитанном Рощинский. — Кому я такой нужен, хотя порой пытаюсь ржать и кого-то учить жить…А копыта-то сбиты, зубы сточены, маслы, как у дохлой скотины…»
О том, что Холстомера разрежут на куски и скормят волчатам, он узнает позже, дома, когда дочитает до конца рассказ про судьбу лошади. И почему-то при слове «волчата» он подумает своих новых знакомых — Пуглове с Ройтсом. Это у них повадки серых, быстрые ноги и крепкие челюсти…
Уже был поздний вечер, а он все сидел за своим круглым столом, не зажигая света. Он смотрел и смотрел в окно, за которым плескались едва уловимые лучики вечерней зари.
Посидел, погоревал, вспомнил о тех, кого нет и без кого его жизнь превратилась в бесцельный бег по замкнутому кругу. Но вдруг тоска развеялась, куда-то самотеком отошла и Владимир Ефимович уже как солдат, получивший приказ, встал и отправился на кухню. Поставил на плиту чайник, достал последние сухари, конфетки и начал наслаждаться тем, что Бог послал. Потом он сотворил какую-то еду и отнес ее Форду. Перед тем как закрыть на запоры все двери, он вышел на крыльцо, постоял несколько минут, поглазел на небо, где уже гуляли первые звездочки и присоединившийся к ним молодой месяц.
Проверил калитку, закрыл ставни, сходил в туалет и — жизнь кончилась. Уже лежа в постели, он снова вернулся к переживаниям Холстомера и снова захолодило душу. Подумал было сходить в кладовку и раскопать клад, чтобы лишний раз убедиться в его сохранности, но что-то его сдержало.
Когда первые отрывки сна начали его придавливать к подушке, зазвонил телефон. Аппарат стоял на полу и когда Рощинский взял трубку, ничего кроме беспрерывных гудков в ней не услышал. Он перевернулся лицом к стене и, лежа с открытыми глазами, внимал своим тихим думам. А они по-прежнему были невеселыми: годы, как птицы, пронеслось у него из забытой, молодой поры песни, и с этим не поспоришь. Ну, год, ну два-три…да хоть десять, но не больше, душа и тело слишком изношены…А кому все останется, кто заберет Форда или его крючьями за пах подцепят собачники и отвезут на переработку живого утиля? Три дня он будет биться в железом обитом отстойнике. А когда собачники поймут, что никто за ним не придет, никто не поставит им бутылку на радостях находки, его опять же крюком зацепят за что попало и под его огрызания и лютый тоскливый вой потащат в фургон, тоже обитый железам. А там…А похороны, кто придет проводить в последний путь меня? Да кроме Ани и некому…Соседям некогда, пьют и дерутся, Пуглов с этим охальником Игорем… Э, нет, нет на них надежды…
Под грустную сурдину он улетел в сны и, потеряв грань между сном и явью, увидел себя в пустом вагоне электрички, идущей вдоль реки. Он чувствовал, вернее, даже знал, что первые вагоны почему-то сошли с рельсов и двигаются по воде. Но не тонут и вода не заливается в вагон. За окном он увидел парящую, с большими серыми льдинами реку и содрогнулся: его потрясла необъятность холодной сумеречной реки…
…Где-то зазвонило, он открыл глаза, но ничего кроме темноты не увидел. Протянул руку — стена, он перевернулся и, опустив руку, взял трубку. После непродолжительного молчания на другом конце провода откликнулся мужской голос. «Привет от Вани Ножичка», — сказал этот голос, от которого у Рощинского побежали по спине мурашки. Он ждал, что еще ему скажут, хотя и так было ясно — спокойная жизнь его кончилась. Между тем голос продолжал: «Как думаешь, Кабан, на сколько килограммов драгметалла тянет смерть Ножичка?»
Рощинский покрылся холодным потом, но все же нашел в себе силы отбить эту вероломную атаку: «Кто бы ты не был, хмырь, приходи днем, обсудим проблему…» Но незримый абонент повесил трубку. И гудки, раздававшиеся в ней, показались ему абсолютно безобидными, едва ли не чьей-то шуткой…
Владимир Ефимович, хоть и нервничал, однако страха не испытывал. Его душа готова была столкнуться с любым злодейством.
Поднявшись с кровати, он не стал пить чай, а взялся за магнитофон — старенькую «Электронику»…В