маменьке: „Пошлите за тем французским доктором, что живет в Скорлупском, а других лекарей не хочу“, вследствие чего и прислан он, посланный за Жозефом. По свойственной отцу доброте, он готов был тотчас же отправиться к Грюковским, но, не знаю почему, мне не хотелось, чтоб папa ехал: я была внутренно убеждена, что болезнь Купера далеко несерьезна, и потому упросила отца остаться. Мы снарядили Жозефа и снабдили его всеми лекарствами, находившимися в доме. На другой день, подходя к толпе работавших близ Днепра крестьян, мы крайне удивились, увидя среди них Жозефа. „Уже воротился?“ – спросил его отец, Жозеф махнул рукой и, повернувшись в другую сторону, принялся снова за работу; на добром лице, его выражалось негодование. Отец прошел далее, а я, более любопытная, подошла к французу, закидала его вопросами: „Allonsdone, ma chatelaine, ne vous faites pas du chagrin а propos de ce farceur d'Adonis; je n'en voudrais pas pour soigner mon chien ne vous dйplaise, non seulement...“[38] На этом слове Жозеф остановился безмолвный, почти гневный, и не переставал пожимать плечами и качать головой. Не удовольствовавшись лаконическим ответом Жозефа, я просила папa употребить всю власть над ним, но и это средство имело не более успеха, и все, что нам удалось узнать от него, было то, что Купер здоров. В этот день мы обедали вдвоем, а после обеда явился Старославский. Вечер прошел приятно и скоро; предметом разговора был Кавказ; сосед наш провел на Кавказе несколько лет сряду и с различными отрядами делал прелюбопытные экспедиции. Старославский обладает необыкновенным даром слова; рассказ его легок и нимало не утомителен, что встречается очень редко; сверх того, он скромен без излишества и очень ловко избегает всех случаев говорить о самом себе. От Кавказа разговор коснулся многих лиц, которых отец знавал когда-то и очень ими интересовался. К удовольствию моему, я узнала в этот вечер, что Старославский не совершенно чужд отцу и что даже папa знавал родных Старославского, в особенности же старика деда, о котором Старославский говорил мне в Грустном Стане. Я и забыла сказать тебе, chиre amie, что дед этот все богатство, нажитое им во время управления имением Старославского, оставил ему же. Как после этого не согласиться, что судьба бывает иногда справедливейшим из судей?
На этот раз сосед остался с нами ужинать и позже обыкновенного уехал домой.
Проходя в свою комнату, я встретила Жозефа; он сделал движение, изменившее его тайным намерениям. Жозеф хотел спрятаться от меня и видимо смешался, когда я предупредила это намерение, загородив ему дорогу. «Je voudrais dire deux mots au gйnйral»,[39] – проговорил он, стараясь все-таки уклониться от меня; мне страх хотелось спать, и я скоро отпустила несчастного Жозефа. Только на следующее утро, за чаем, узнала я от отца, каким странным недугом одержим был милый родственник наш, Купер, и какой помощи ожидала мать его от французского доктора Жозефа. Доктору предлагали плату за посредничество между влюбленным поэтом и моим сердцем; а заболел поэт от негодования, что увидел меня в тильбюри с Старославским, который на возвратном пути в Грустный Стан, подметив Купера в кустах и, вероятно, узнав его, шепнул что-то груму; грум дал волю своему скакуну и, конечно, не замедлил бы настигнуть поэта, если б последний не обратился в бегство. Не полагаю, чтоб Старославскому известен был результат полуночной скачки грума с поэтом, но узнал Жозеф от слуги Грюковских, что молодой барин попал в страшное болото, из которого вынут был на утренней заре лесничими Старославского. Я уж не говорю про себя; ты меня знаешь, ma chиre; но папa, этот редко улыбающийся человек, хохотал до слез, передавая мне рассказ Жозефа, с которого, впрочем, поэт взял слово не изменять ему и хранить происшествие в тайне.
Я надеялась, по крайней мере, что первая неудача охладит нежное чувство его ко мне и мы лишимся удовольствия видеть его в скором времени в Скорлупском; но поэт думал иначе, и – о несчастье! – едва мы вышли из-за стола, как знакомая коляска подъехала с ужасным звоном к крыльцу, а за нею еще экипаж и еще – значило, вся семья. Как водится, сначала крик, потом шумный и всеобщий говор, поцелуи, нежности и обед со всеми суетами, со всеми беспорядками и неудачами... Нет, друг мой, и деревенская жизнь имеет премного неприятного; одного подобного соседства слишком достаточно, чтоб бежать, не оглядываясь, не только обратно в столицу, но и на край света. Не знаю, предубеждение ли, последняя ли глупость Купера и его матушки, но в этот раз и сам поэт и Антонина показались мне еще приторнее, еще несноснее; я дала себе слово ни мало не женироваться с ними, хотя бы от того последовал совершенный разрыв.
– А я к вам с просьбою, mon cousin,[40] – сказала Агафоклея Анастасьевна, обращаясь к папa, – племянник мой, прибывший издалека, просит у вас позволения поохотиться некоторое время на ваших дачах. Он премилый человек, друг моему Куперу, был военный, да оставил службу по домашним обстоятельствам и поселился в деревне; у него душ двести, – прибавила Агафоклея Анастасьевна, бросив на меня косвенный взгляд.
Отец, разумеется, отвечал, что очень рад; а я не выдержала и, с намерением побесить гостей, заметила папa, что право охотиться в лесах наших предоставлено Старославскому и что разрешить другим может один он... Нужно было видеть, какой эффект произвели слова мои, не только на старуху, не только на Купера и Антонину, но на самых меньших членов семейства.
– Mais qu'est се que c'est vraiment que се Staroslavsky?[41] – шипела одна.
– Mais c'est un trouble-fкte que cet homme![42] – кривляясь, говорила другая.
Купер в это время кусал губы и лукаво переглядывался с Антониною, которая рвала на себе косынку, бледнея от злости. Отец, погрозив мне украдкой пальцем, успокоил общество, уверив, что Старославский, без всякого сомнения, почтет за удовольствие быть в числе прочих охотников и даже предложит свои дачи...
– И болота, – прибавила я, взглянув на поэта, лицо которого вспыхнуло.
– Но сын мой не стреляет, графиня! – перебила Агафоклея Анастасьевна язвительным тоном.
– Из ружья, хотите вы сказать, матушка; но из пистолета очень недурно, верьте, – воскликнул Купер.
Не знаю, чем бы кончился разговор, начинавший принимать грозное для меня направление, но папa вмешался в него, и все надели спокойные маски; у всех, кроме, разумеется, меня с отцом, гнев вошел в глубину сердца.
Вечером, для избежания новой тоски, я предложила прогулку и с отвращением должна была принять руку Купера. Разговор вначале был общий: те же мадригалы, тот же цветистый язык – все то же, что было говорено в начале знакомства нашего; но общество мало-помалу отделилось от нас, и я не ошиблась, ожидая услышать наконец что-нибудь новенькое.
– Графиня, – сказал поэт торжественно (заметь, ma chиre, что в первый раз
Я взглянула на Купера и ждала продолжения речи: вступление обещало много забавного, и продолжение не замедлило.
– Есть симпатии, графиня, которых исход дает эстетическим свойствам души человека иное убеждение, иное направление, – продолжал, воспламеняясь, поэт, – и нередко на самом повороте жизни человек превращается в злодея; но за что же, скажите? – Поэт перевел дыхание, а я вспомнила о болоте и начала кашлять, чтоб не расхохотаться.
– Вы смеетесь? – проговорил Купер протяжно, – слух ваш сроднился с отчаянным воплем глубоко тронутых, и для него равны и лепет младенца, и рев тигра; окаменел этот слух от пламенного дыхания лести, от заблаговременно вымышленных фраз, от пристрастных уверений, от...
– Скажите мне, mon cousin, – перебила я его, – кто таков ваш родственник, который желает здесь охотиться?
– Какой быстрый переход, кузина!
– Но я полагала, что вы кончили.
– Не сказав ни слова...
– В таком случае я слушаю.
– Нет, кузина, поздно! Родственник же мой, или, лучше сказать, друг, впрочем, нимало на меня не похожий... в нем все материализм, какой-то сухой взгляд на аксессуары жизни! впрочем, он умеет чувствовать и понимает честь.
– Но кто же он?
– Гусар, наездник, добрый малый, жуир!