понимает печень, делающая свое таинственное дело, как слепы почки, фильтрующие кровь, и темно подсознание. Только кора мозга, некрасивая серая оболочка зыбкого органа, могла понимать что-то, умела ужаснуться возможному небытию, а если и умирала, то обрекала тело на полную слепоту, немоту и беспомощность.
Встал, подошел к телефону.
— Нина, — сказал он тихо, — будь добра, набери кубик атропина и два но-шпы, принеси сюда... Да, мне.
Он сел на раскладушке, согнувшись и держась рукой за живот. Тихо открылась дверь и снова закрылась. Медсестра Нина, чуть заспанная, в косынке, надвинутой на глаза и скрывавшей бигуди, встала на пороге.
— Что, совсем разболелся на старости лет?
Она работала в отделении давно и наедине с Панковым позволяла себе дружеский тон. Он не выносил этого от других, но ей разрешал.
— От старой и слышу, — огрызнулся он беззлобно.
Легкой рукой она поставила укол. Панков поймал ее руку, притянул к себе.
— Положи на живот. Может, полегчает.
Она рассмеялась, но руку не отвела. Села рядом.
Из окна светил фонарь и при его сумеречном свете на ее лице не было видно ни морщинок, ни темных кругов под глазами.
«Неужели я когда-то любил ее? — подумал Панков. — Когда она пришла в отделение, еще девчонкой, высокой, красивой, румяной? Неужели тогда я всерьез любил ее?»
Он попытался вспомнить ощущение упругого тела, прильнувшего к его телу, но не вспомнил. Эта рука была теплая, и только. Она мягко прошлась по животу, равнодушно и спокойно.
— Спи, — сказала Нина, поднимаясь. — Будет плохо — зови.
«Вот и постарел, — подумал он. — Отмираю по частям. А она и замуж потом не вышла, и я ей сейчас не нужен, да и она мне. Постарел. Вот и желудок мой умирает первым.»
Телефонный звонок, резкий, раздражающий, заставил подойти к столу.
— Сергей Александрович, — услышал он, — вас Ганин просит зайти в реанимацию. У него что-то не ладится.
Ганин ждал его в палате. С засученными рукавами, в маске, сползшей с носа, он склонился над больной и по его лицу было видно, что он устал, раздражен и растерян.
— Видите ли, — начал сбивчиво он, — тут такая штука получается. Сделал я венесекцию, и кровь отлично шла, и катетер прошел высоко, а вот нога вся опухла и посинела. Может, я что-то не так сделал?
Панков быстро осмотрел больную. Она лежала на кровати, неподвижная, с закрытыми глазами, и только черный гофрированный шланг вдувал в легкие воздух, отчего грудная клетка поднималась и опускалась, имитируя жизнь. Левая нога, и без того отечная, стала чуть ли не вдвое толще правой; кожа не ней посинела, вены выбухли, как реки на рельефной карте.
— Нарушение венозного оттока, — сказал он. — Ты какую вену перевязал?
— Подкожную, — развел руками Ганин. — Какую же еще? Там одна и была. Ниже осталась артерия, их никак не спутаешь. Да и делаю я не в первый раз.
Панков пристально посмотрел в лицо Ганину. Определенно, это узкое самоуверенное лицо не нравилось ему. Эти усики, торчащие над маской, эти бакенбарды.
— Долго искал вену? — спросил он, уже все поняв.
— Долго, — признался Ганин. — Еле нашел.
— И, говоришь, только одна вена была? Широкая? И когда ты ее рассек, то хлынула кровь? Сильно, не как обычно?
— Да. Но ведь это не артерия, я же ясно видел.
— Послушай, — сказал Панков, еле скрывая раздражение. — Послушай, ты перевязал глубокую бедренную вену, тогда как по всем законам следует перевязывать только подкожную, впадающую в нее. Перевязка подкожной безопасна, но глубокой, в которую впадают все остальные вены ноги, настолько глупа, что у меня не хватает слов.
Ганин забеспокоился, оглядываясь на своих сестер, и даже покраснел.
— Ты где сделал разрез? Ты посмотри сам, где ты сделал разрез? — все больше распалялся Панков. — Кто же делает его так высоко? Подкожная вена ниже. Прежде чем за такие дела браться, нужно хоть анатомию знать.
— Я же делал, — оправдывался Ганин, уже смущенный и напуганный. — Много раз делал. И взрослым, и детям.
— А анатомии не знаешь. Если не мог найти вену, то почему не позвал меня или детского хирурга? Думаешь, если проработал год, то все уже умеешь?
— Не думаю, — огрызнулся Ганин, — но это я знаю. Я изучал. Это просто аномалия, Бывает же аномалия развития.
Панков хотел сказать что-нибудь покрепче, но сдержался. Желудок снова напомнил о себе. Под ложечкой уже не просто жгло, а давило и распирало, словно кто-то залез внутрь и раздувался. Кружилась голова, то ли от новокаина, то ли от усталости и боли.
— Делай что знаешь, раз такой умный, — сказал он сквозь зубы и, повернувшись, вышел из палаты.
Сел неподалеку, по привычке закурил, но тошнота заставила отвести руку с сигаретой и облокотиться о стенку.
«Плохи дела, — подумал он. — Как бы самому под нож не угодить. Еще попадешь к такому вот врачу, а он потом оправдается аномалией развития. Дескать, у Панкова глотка не так устроена от рождения, и умер он не от моей руки, а сам виноват... А женщина умрет. Кровь входит в ногу по артериям, а обратно не выходит, главный путь отрезан. Вот и будет нога разбухать, пока в нее вся кровь не войдет. А там уж конец.»
Ганин маячил рядом, Кажется, он ощутил свою вину и, возможно даже, раскаивался.
«Да нет, салага, — подумал Панков, — это не ты виноват, а я, хирург, взявшийся за операцию. Без нее она бы еще пожила, а я пошел ва-банк. И никто не знает точно, ни хирурги, ни тем более больные, чем кончится операция. Работаем вслепую, как печень и почки, сами не зная, что будет завтра. Так и выходит, что мы с Ганиным на одной ступени. Я подписал приговор, а он исполнил.»
— Отключи аппарат, — произнес он противную ему самому фразу.
— Цианоз будет, — буркнул Ганин. — Она и останется синей, сразу ясно, что от удушья.
«Уже пять дней, как умерла кора мозга, — подумал Панков. — Это уже труп и нет преступления, если она умрет от моей руки окончательной и бесповоротной смертью. И никто не обвинит нас, но это так мерзко, своей собственной рукой, сознательно и трусливо, остановить чье-то сердце. Пусть полутрупа, пусть кошки, собаки, но оборвать чью-то жизнь, не принадлежащую тебе...»
— Думай сам, — сказал он. — Чему-то ведь тебя научили.
И, поднявшись, стараясь не показать, как кружится голова, направился к выходу.
— Я вас очень прошу, Сергей Александрович. Вы не подумайте, что я трус, но посидите пока здесь. Я сам все сделаю, вы только будьте рядом.
«Мерзавец, — подумал Панков, — хочет взять в соучастники. Но, впрочем, он прав. Мы оба виноваты. А если я уйду, то сам буду трусом. Уж до конца, так до конца.»
Не говоря ни слова, вернулся в палату.
— Выйдите, — сказал он медсестрам и, подождав, когда они молча выйдут из палаты, обратился к Ганину: — Давай.
Побледневший Ганин засуетился, принес необходимое, молча подал.
«Трус, — подумал Панков, — он сам сейчас бежал бы со всех ног от этого кошмара. Ничего, пусть видит. Проклятая медицина, в ней тоже учишься на ошибках, только эти ошибки приводят к чужим болезням и смертям. Чертово ремесло. Вылечу язву и уйду из хирургии. Еще не слишком поздно».
Левой рукой он нащупал пятое межреберье, помедлил немного и воткнул длинную стальную иглу в