Оно, как бы сказать, и пустяки, а цельная канитель получилась… — Он смущенно посмотрел на Левинсона и замолчал.
— А коли пустое, так и не след бы собирать!.. — разом загалдели мужики. — Время такое — мужику каждый час дорог.
Левинсон объяснил. Тогда они наперебой стали выкладывать свои крестьянские жалобы, вертевшиеся больше вокруг покоса и бестоварья.
— Ты бы, Осип Абрамыч, прошелся как-нибудь по покосам, посмотрел, чем косят люди? Целых кос ни у кого, хучь бы одна для смеху, — все латаные. Не работа — маета.
— Семен надысь какую загубил! Ему бы все скорей, — жадный мужик до дела, — идет по прокосу, сопит, ровно машина, в кочку ка-ак… звезданет!.. Теперь уж, сколько ни чини, не то.
— Добрая «литовка» была!..
— Мои-то — как там?.. — задумчиво сказал Рябец. — Управились, чи не? Трава нонче богатая — хотя б к воскресенью летошний клин сняли. Станет нам в копеечку война эта.
В дрожащую полосу света падали из темноты новые фигуры в длинных грязно-белых рубахах, некоторые с узелками — прямо с работы. Они приносили с собой шумливый мужицкий говор, запахи дегтя и пота и свежескошенных трав.
— Здравствуйте в вашу хату…
— Хо-хо-хо!.. Иван?.. А ну, кажи морду на свет — здорово чмели покусали? Видал я, как ты бежал от их, задницей дрыгал…
— Ты чего ж это, зараза, мой клин скосил?
— Как твой! Не бреши!.. Я — по межу, тютелька в тютельку. Нам чужого не надыть — своего хватает…
— Знаем мы вас… «Хвата-ет!» Свиней ваших с огорода не сгонишь… Скоро на моем баштане пороситься будут… «Хва-та-ет!..»
Кто-то, высокий, сутулый и жесткий, с одним блестящим во тьме глазом, вырос над толпой, сказал:
— Японец третьего дня в Сундугу пришел. Чугуевские ребята баяли. Пришел, занял школу — и сразу по бабам: «Руськи барысня, руськи барысня… сю-сю-сю». Тьфу, прости господи!.. — оборвал он с ненавистью, резко рванув рукой наотмашь, словно отрубая.
— Он и до нас дойдет, это уж как пить…
— И откуда напасть такая?
— Нету мужику спокою…
— И все-то на мужике, и все-то на ем! Хотя б уж на что одно вышло…
— Главная вещь — и выходов никаких! Хучь так в могилу, хучь так в гроб — одна дистанция!..
Левинсон слушал, не вмешиваясь. Про него забыли. Он был такой маленький, неказистый на вид — весь состоял из шапки, рыжей бороды да ичигов выше колен. Но, вслушиваясь в растрепанные мужицкие голоса, Левинсон улавливал в них внятные ему одному тревожные нотки.
«Плохо дело, — думал он сосредоточенно, — совсем худо… Надо завтра же написать Сташинскому, чтобы рассовывал раненых куда можно… Замереть на время, будто и нет нас… караулы усилить…»
— Бакланов! — окликнул он помощника. — Иди-ка сюда на минутку… Дело вот какое… садись поближе. Думаю я, мало нам одного часового у поскотины. Надо конный дозор до самой Крыловки… ночью особенно… Уж больно беспечны мы стали.
— А что? — встрепенулся Бакланов. — Разве тревожно что?.. или что? — Он повернул к Левинсону бритую голову, и глаза его, косые и узкие, как у татарина, смотрели настороженно, пытливо.
— На войне, милый, всегда тревожно, — сказал Левинсон ласково и ядовито. — На войне, дорогой, это не то, что с Марусей на сеновале… — Он засмеялся вдруг дробно и весело и ущипнул Бакланова в бок.
— Ишь ты, какой умный… — завторил Бакланов, схватив Левинсона за руку и сразу превращаясь в драчливого, веселого и добродушного парня. — Не дрыгай, не дрыгай — все равно не вырвешься!.. — ласково ворчал он сквозь зубы, скручивая Левинсону руку назад и незаметно прижимая его к колонке крыльца.
— Иди, иди — вон Маруся зовет… — хитрил Левинсон. — Да пусти ты, ч-черт!.. неудобно на сходке…
— Только что неудобно, а то бы я тебе показал…
— Иди, иди… вон она, Маруся-то… иди!
— Дозорного, я думаю, одного? — спросил Бакланов, вставая.
Левинсон с улыбкой смотрел ему вслед.
— Геройский у тебя помощник, — сказал кто-то. — Не пьет, не курит, а главное дело — молодой. Заходит третьеводни в избу, хомута разжиться… «Что ж, говорю, не хочешь ли рюмашечку с перчиком?» — «Нет, говорит, не пью. Уж ежели, говорит, угостить думаешь, молочка давай — молочко, говорит, люблю, это верно». А пьет он его, знаешь, ровно малый ребенок — с мисочки — и хлебец крошит… Боевой парень, одно слово!..
В толпе, поблескивая ружейными дулами, все чаще мелькали фигуры партизан. Ребята сходились к сроку, дружно. Пришли наконец шахтеры во главе с Тимофеем Дубовым, рослым забойщиком с Сучана, теперь взводным командиром. Они так и влились в толпу отдельной, дружной массой, не растворяясь, только Морозка сумрачно сел поодаль на завалинке.
— А-а… и ты здесь? — заметив Левинсона, обрадованно загудел Дубов, будто не видел его много лет и никак не ожидал здесь встретить. — Что это там корышок наш набузил? — спросил он медленно и густо, протягивая Левинсону большую черную руку. — Проучить, проучить… чтоб другим неповадно было!.. — загудел снова, не дослушав объяснений Левинсона.
— На этого Морозку давно уж пора обратить внимание — пятно на весь отряд кладет, — ввернул сладкоголосый парень, по прозвищу Чиж, в студенческой фуражке и чищеных сапогах.
— Тебя не спросили! — не глядя, обрезал Дубов. Парень поджал было губы обидчиво и достойно, но, поймав на себе насмешливый взгляд Левинсона, юркнул в толпу.
— Видал гуся? — мрачно спросил взводный. — Зачем ты его держишь?.. По слухам, его самого за кражу с института выгнали.
— Не всякому слуху верь, — сказал Левинсон.
— Уж заходили бы, что ли ча!.. — взывал с крыльца Рябец, растерянно разводя руками, словно не ожидал, что его заросший баштан породит такое скопление народа. — Уж начинали бы… товарищ командир?.. До петухов нам толочься тут…
В комнате стало жарко и зелено от дыма. Скамеек не хватало. Мужики и партизаны вперемежку забили проходы, столпились в дверях, дышали Левинсону в затылок.
— Начинай, Осип Абрамыч, — угрюмо сказал Рябец. Он был недоволен и собой и командиром — вся история казалась теперь никчемной и хлопотной.
Морозка протискался в дверях и стал рядом с Дубовым, сумрачный и злой.
Левинсон больше упирал на то, что никогда бы не стал отрывать мужиков от работы, если бы не считал, что дело это общее, затронуты обе стороны, а кроме того, в отряде много местных.
— Как вы решите, так и будет, — закончил он веско, подражая мужичьей степенной повадке. Медленно опустился на скамью, просунулся назад и сразу стал маленьким и незаметным — сгас, как фитилек, оставив сход в темноте самому решать дело.
Заговорили сначала несколько человек туманно и нетвердо, путаясь в мелочах, потом ввязались другие. Через несколько минут уж ничего нельзя было понять. Говорили больше мужики, партизаны молчали глухо и выжидающе.
— Тоже и это не порядок, — строго бубнил дед Евстафий, седой и насупистый, как летошний мох. — В старое время, при Миколашке, за такие дела по селу водили. Обвешают краденым и водют под сковородную музыку!.. — Он наставительно грозил кому-то высохшим пальцем.
— А ты по-миколашкину не меряй!.. — кричал сутулый и одноглазый — тот, что рассказывал о японцах. Ему все время хотелось размахивать руками, но было слишком тесно, и от этого он пуще злился. — Тебе бы все Миколашку!.. Отошло времечко… тютю, не воротишь!..