Собрав все силы и перестав быть обычными, они стали настоящими. Они стремились выжать из своих инструментов самые красивые звуки и, поглядывая на дирижера,
Девчонки ахали и вертелись вокруг него.
Вечером договорились встретиться прямо у филармонии, за час. Игорь К. отправился на переговоры к администратору, надолго пропал, но зато потом появился со строгим мужчиной в гимнастерке, который пересчитал нас по головам и пропустил на балкон.
Зал ослепил меня: белыми колониями, красным бархатом кресел и тремя огромными люстрами, которые висели на уровне моих глаз. Балкон опоясывал весь прямоугольный зал, и мы устроились над сценой. Под нами в магическом порядке застыли стулья и пюпитры для нот, позади, у колонн, склонились к белоснежным стульям, будто отдыхая перед боем, восемь тёмнокрасных контрабасов.
Потом зал заполнился до отказа, и нас попросили освободить чужие места. Мы привстали на носки и, вытянув шеи, наблюдали, как на сцену выходят музыканты. Они любовно и тщательно усаживались на стулья, будто собирались сидеть на них до конца своих дней; скрипачи поправляли фалды фраков и пробовали струны; гобоисты продували тростяные мундштуки, издавая резкие птичьи звуки; литаврист быстро-быстро бил по воздуху колотушками и, прищурив глаза, разглядывал кого-то в зале.
Внезапно все смолкло, и сбоку вышел дирижер. Вернее, он не вышел, а выбежал, как-то бочком, уже из-за двери начав улыбаться. Легко вспрыгнув на красный коврик квадратного возвышения, он жестом правой руки пригласил музыкантов встать; те охотно поднялись и, приветствуя маэстро, стали легонько бить смычками о деревянные пюпитры. По залу еще кто-то ходил в поисках места и мешал разглядеть дирижера, а он уже резко повернулся к оркестру и поднял руки. У него было худое лицо, мешки под глазами и черные набриолиненные волосы. Оркестр заиграл.
Между прочим, впервые я услыхал живой оркестр годом раньше, на культпоходе в оперный театр. Скажу прямо: в опере мне не понравилось. Было непонятно, для чего взрослые люди в течение долгих и мучительных четырех часов занимаются притворством. Невысокая толстушка притворялась Антонидой, усталые хористы притворялись поляками, а когда на сцену прошествовала крупная бровастая дама (она притворялась Ваней) и грудным игривым голосом сообщила:
«Бедный конь в поле пал; я едва добежал...» меня скрутило от смеха. Конечно же, на меня обернулись несколько взрослых, которые до того и впоследствии очень серьезно следили за сценой, то и дело поднося к глазам бинокли. Но я-то был уверен, что они тоже притворяются — иначе, как же они не замечают, что в избе Ивана Сусанина паркетный пол?
Здесь, в филармонии, никто не притворялся, все было настоящим, как тогда, в дальнем селе на Волыни.
Некоторых музыкантов я знал: одни бывали в нашей школе, другие ходили по моей улице. Но здесь, минуту назад, они перестали быть обычными людьми с семейными заботами, соседями и болезнями. Собрав все силы и перестав быть обычными, они стали настоящими. Они стремились выжать из своих инструментов самые красивые звуки и, поглядывая на дирижера, по-настоящему старались угодить ему, угадать и озвучить его желания.
А он, дирижер, смотрел на них непритворно строго, а потом непритворно просветленно, и музыканты, как заговорщики, все понимали и отвечали ему взглядами, притворно преданными.
Звуки густой, разноцветной массой плыли со сцены вверх, к люстрам, и я чувствовал их прикосновение своими горячими щеками.
Справа и слева от меня застыли друзья-сверстники. Они притихли, будто прислушивались не к звукам, плывущим к ним, а к чему-то внутри себя — и глаза их затаенно горели.
Что с ними случилось — с беспутными подростками, которые только вчера летали с трамвая, измывались над чертежником, сбегали с уроков музыки на «Индийскую гробницу» ? Кто сможет объяснить?
Но очень здорово, что есть сила, способная вот так, мгновенно, взять человека — и бросить во власть настоящего.
45. ПИСЬМО ЛЕНЫ ТОДОРОВОЙ
1 ФЕВРАЛЯ 1948 ГОДА
«Здравствуйте, уважаемые родители Саши!
Извините, что не обращаюсь по имени-отчеству: ведь мы не знакомы. Пишет Вам одна Сашина знакомая. Обращаюсь к Вам с просьбой: если Саша нашелся или хоть что-нибудь о нем известно, напишите мне по адресу: гор. Ухта, до востребования, Тодоровой Елене Вячеславовне. Вас, наверное, удивит эта просьба; я долго не решалась написать, но больше не могу. Я сестра Игоря Тодорова, Лена, и кроме Саши, у меня никого не было и нет. Игорь наш погиб под самым Берлином, мама, как узнала, пожила только три недели. Отец умер в позапрошлом году, под ноябрьские.
Вы только не подумайте плохого; у нас с Сашей ничего не было. Мы даже не целовались. И видели мы друг друга только два раза: один раз у Игоря на дне рождения, а потом — на вокзале, только я к нему не подходила, стеснялась Вас.
Уважаемые родители Саши, я знаю: он для Вас самый дорогой человек, и Вы, конечно, истерзались, не зная, где он и что с ним. Нашему Игорьку писал их товарищ Володя Саркисянц, как Вы разыскивали Сашу.
Не сердитесь, что я беспокою Вас. Я пишу и плачу. Мы почти не говорили с Сашей тогда, на дне рождения, он был очень молчаливый. У них с Игорем уже были повестки. А потом мы немного погуляли по городу, и он только спросил: „Тебе хорошо со мной?“. И еще, когда мы стояли у нашего дома, он погладил мою руку. Я не верю, что он пропал; уже три года, как нет войны, а люди еще отыскиваются. Я тоже писала в розыск, но мне ответили, что надо знать полные данные — а я их не знаю.
И все же я надеюсь, Саша вернется, не может быть, чтобы не вернулся.
Дорогие Сашины папа и мама! Я жду с нетерпением сообщений от Вас; прошу Вас, если Вы очень заняты, не отвечайте мне, а напишите только, когда Саша найдется. И еще — приезжайте к нам на Север, у нас летом очень хорошо, ночи светлые, в полночь можно читать, представляете? И очень много грибов, я нигде столько не видела грибов. Мы, когда с дядей моим (я у него живу, а учусь заочно) ездим на мотоцикле за грибами, то многие грибы не берем, оставляем расти, а берем только грузди, тетка их солит.
Нужно кончать письмо, а я пишу какие-то глупости; все это Вам неинтересно.
Я буду ждать Сашу всегда. Я Сашу люблю.
Лена Тодорова».
46. АНДРЕЙ КУНИЦЫН ВЗРОСЛЕЕТ
Мокрым февральским вечером, после двух суток, проведенных на Казанском вокзале Москвы, я вошел в общий вагон поезда Москва-Новосибирск. Под потолком тускло светилось. Я нашел свою полку и заснул. Четыре дня и четыре ночи поезд удалялся от Москвы; за окном становилось все белее. На полустанках проводники бегали за кипятком и шумно возвращались, хлопая дверью. В вагон влетало облачко морозного воздуха.
А сборы были короткими и бурными. Еще летом мой добрейший и терпеливейший учитель музыки отбыл в Новосибирск, увезя с собой хлопотливую шумную жену, двух детишек и нажитое в трудах имущество — нотную библиотеку. Полгода я жил вольной жизнью, маялся на уроках нового учителя, играл на школьном дворе в футбол; на душе было просторно и пусто.
Однажды за обедом я объявил родителям о своем отъезде. Иначе — с музыкой покончено. Вечером семейный совет собрался на экстренное заседание. Было много волнений, но применить право «вето» никто не решался. Сестра, обладавшая совещательным голосом, только плакала. Наконец, моя решительная