мама сказала: «Все, хватит. Неси пальто, я подошью его ватином...».
Новосибирск встретил высоким синим небом, сияющими под солнцем белыми улицами и жестоким морозом.
Я вошел в бревенчатый дом; хозяйка показала комнату, которую, пожалуйста, может сдать. В окне, меж стеклами покоилась грязноватая вата, усыпанная обрезками цветной бумаги. Над узкой кроватью висел портрет Кирова, в углу, у двери — цветная обложка из «Огонька» — «Санаторий „Украина“ в Мисхоре». Я сказал хозяйке: «Прекрасно!» — и поставил чемодан. Кафельная печь дышала теплом, за чугунной дверцей потрескивали дрова. Я почувствовал себя взрослым.
Потянулись дни, наполненные новизной. Едва стали спадать морозы, я получил первый заработок: вечерами или ранним утром, до занятий, скалывал ломиком спрессованный за долгие зимние месяцы снег.
Весна запаздывала. До полуночи я оставался в опустевшем музыкальном училище; выбрав класс поуютней и придвинув пюпитр с нотами поближе к печке, занимался, пока меня не выгоняла вахтерша баба Катя. Она была ворчливая, но очень добрая, все очень хорошо понимала и только никак не могла запомнить имя нашего учителя — Иосифа Ароновича, называя его короче и проще: «Осип Вороныч». Мы вступались за честь и достоинство учителя и проводили с бабой Катей усиленные тренировки по произношению редкого для сибирского края имени и отчества, после чего некоторое время баба Катя обращалась к нашему застенчивому шефу уважительно: «Иосиф Виссарионович!».
Как-то, спускаясь по скрипучей деревянной лестнице и болтая с третьекурсницами, я увидел новенькую. Она была в светлосером платье с красным воротничком. В руках у нее был аккуратно свернутый рулон, выяснилось — стенгазета. Как член комитета по культмассовой работе, я не мог равнодушно пройти мимо.
Сейчас у нас подросла дочка. Она уже не младенец, все понимает — и не без интереса выслушала все эти истории.
47. АНДРЕЙ КУНИЦЫН О ЛЮБВИ
Когда вам шестнадцать с половиной лет, и вы любите — все остальное не имеет никакого значения.
Совсем не важно, что на дворе сатанинский мороз, а у вас худые туфли и нет правой перчатки. Не важно, что в глазах вашего учителя все чаще появляется странный блеск — блеск тревоги, ревности и отчуждения. Не важно и то, что где-то за степями и лесами, за полноводными реками, схваченными льдом, в тихой комнате за белыми ставнями томятся два усталых беспокойных человека, у которых нет в жизни ничего, кроме вас — и вас тоже нет, вы удаляетесь невозвратно. Не имеет значения и то обстоятельство, что фундамент, который вы, засучив рукава, собрались было закладывать под солидное здание вашего взрослого бытия, вашей жизни в искусстве, заброшен, занесен снегом — так что уж трудно различить его очертания. Лишними кажутся волнения о том, какого мнения о вас друзья, недруги, случайные знакомые, квартирные хозяйки и коллективный разум учительской. Не важно, что в холодном зале Дома офицеров вяло и никчемно рассуждает лекториса о Листе и Берлиозе, и слушают ее пятнадцать-двадцать, не более, случайных прохожих, забредших с мороза отогреться. Все это не важно, несущественно, мимолетно, нереально.
Важно и, единственно важно, другое: что сидящая рядом с вами на скрипучем фанерном стуле девушка — то есть, существо совершенно, немыслимо отличное от вас, непостижимое в этом отличии и беспредельное в своей гордости — эта девушка держит свою руку в вашей горячей ладони.
48. ДНЕВНИК САШИ КУНИЦЫНА.
29 ДЕКАБРЯ 1942 ГОДА
«...Я к себе, пожалуй, чересчур строг. Ведь все: и Игорь Тодоров, и майор Михнев, и Вовка Саркисянц — все считают меня „образцовым“, а Игорь, хоть и старше меня на полгода, сказал как-то (когда мы были на сенокосе): „Мне хочется быть тебе настоящим другом, но для этого я должен тебя беспрерывно догонять...“. Мы тогда нарушили дисциплину, выползли ночью из палатки и улеглись на стогу сена, навзничь, руки под голову; небо было белое от звезд — вот Игорь и расчувствовался.
Я тоже пребываю в элегическом настроении. Полная деградация личности: лежу на боку, рою саперной лопаткой окоп для стрельбы с колена — а в голове складывается нечто, похожее на стихи. Вот что сложилось.
(Пришлось годик добавить ради стихотворного размера).
Игорю и Вовке Саркисянцу понравилось, а показал Михневу — старик раскраснелся, раскричался: „Все вы, молодые, пишете о смерти так легко, потому что знаете: вам жить еще сто лет. Нечего со смертью