просторечии естественно, Люба), одинокая, тщедушная, с глазами на мокром месте, служила как бы оселком, на котором тридцать девять будущих академиков, счетоводов, вагоновожатых оттачивали свои не самые похвальные наклонности.
Тон задавал Шамшур, переросток с первой парты; увы, его боялась не только обиженная судьбой Любовь Павловна, одно его имя держало в страхе храбрейших однокашников, мудрый и нервный педагогический коллектив, открепленную пионервожатую и грозоподобного директора Тимофея Григорьевича (ласково: Тигришу)! Этот потенциальный правонарушитель, как бы в предчувствии будущего остригавшийся наголо, сумел бы сделать неврастениками Ушинского, Януша Корчака, а может быть, и самого Яна Амоса Коменского.
И вот Любовь Павловна входит в класс, кладет на стол тетрадки с нашими контрольными и осторожно поднимает близорукие глаза; прямо перед ней легендарный, былинный Шамшур достает из сумки желтую резиновую перчатку; налившись кровью, надувает ее до огромных размеров, так что она становится похожей на коровье вымя с пятью сосками, поднимает повыше, дабы никто не упустил зрелища, и начинает доить. Сомнительная радость по поводу предстоящей встречи с отточенной логикой нового математического закона отступает на второй план, и мы долго, утирая слезы, хохочем.
Любовь Павловна тоже вытирает слезы, затем отходит к окну, вынимает из потертой сумочки две таблетки, глотает их, не запивая, и долго стоит вполоборота к нам, глядя куда-то поверх соседних крыш. Ей все равно куда смотреть: мы-то знаем, что дальше первой парты она не видит.
Зато Всеволода Всеволодовича, учителя географии, мы побаивались. Он был хмур, неразговорчив, однорук, не любил свой предмет, не знал по фамилии ни одного ученика, не вел почему-то журнал и всем подряд ставил «пятерки». От жутковатого несоответствия между угрюмостью облика Сев-Севыча и молча раздаваемыми «пятерками» нам было не по себе. (Когда однажды, выслушав неточное заявление Шамшура о том, что полуостров — это небольшой остров, Сев-Севыч просветлел и вывел в дневнике «тройку» — все с облегчением вздохнули).
На большой перемене дежурный приносил связку бубликов. Двоим не полагалось: Шамшуру и Каплану, их родители не внесли денег. Собственно, на них приходился всего один родитель вместо четырех — у Шамшура никого, а у Каплана — только мама. Однако, оба не голодали. Шамшур отбирал бублики силой, а рыжий Каплуша тоскливо выпрашивал: «Дай кец!». Ребята великодушно отламывали «кец» от своего душистого бублика, было не жалко.
Как-то трескучей зимой у Каплана стащили шапку. Идти домой — а шапки нет. Я отдал ему свою и застывшими сумерками вдоль сиреневых сугробов побрел домой. Христианская благостность несколько омрачалась предчувствием нагоняя... Отец обернулся, взглянул на меня, заиндевелого, и снова склонился над бумагами. Он был настолько близорук и рассеян, что мое появление без головы его бы тоже не озадачило. Мама ахнула, выслушала мой рассказ и сказал: «Ну, ничего, только бы ты не простыл»... Она мне всегда все прощала.
Я был доволен собой и внятно ощущал духовную близость с графом Толстым, слагающим печь в избе солдатки Авдеевой; впрочем, полное удовольствие сбивалось неприятной мыслью: почему Каплуша принял все, как должное, и, напялив шапку, не подумал, каково-то мне шагать без нее?
Ну, бог с ним, с Каплушей. Где-то он сейчас? Кое-кто из тех пятиклашек мне встречался, другие растворились в большом озабоченном мире. Алик Толчинский — инженер, Боря Фурсов — мужской портной, большеглазый Сеня Школьников умер в девятом классе от лейкемии, Витя Евграфов — математик и философ, Юра Власенко — тренер.
Интересно, если бы мы собрались вместе и повстречали Любовь Павловну, о чем бы мы говорили? И жива ли она?
28. МАЛЕНЬКИЕ РАДОСТИ АНДРЕЯ КУНИЦЫНА
Замечательно было вот что: опоздав в школу, не унижаться, не стучать в дверь, а, повернув назад, выскользнуть на улицу и бродить, бродить с портфелем до вечера, хмелея от чувства свободы и затерянности в большом городе. Можно было заглянуть в зоомагазин, постоять у аквариума, поглазеть на чучело лисы (весь животный мир был представлен только рыбками, остальные твари и гады — в виде чучел).
В углу стоял человеческий скелет, под ним — медная табличка с надписью на латыни и по-русски: «Я был таким как ты, ты будешь таким как я». Эта формула казалась мне неуклюжей и даже хулиганской; было странно, что взрослые люди, знающие латынь, могут так неудачно острить.
Можно было пройти по Крещатику — из конца в конец. Правая его сторона, если идти от Бессарабки, вся еще лежала в руинах. Правда, развалины были частично разобраны, груды кирпича увезены, вдоль тротуаров уже были разбиты цветники — и глаза покидали привычную панораму полуобрушенных, полуобгоревших стен, и, истосковавшиеся по разноцветности, скользили по краю тротуара, поглаживая каждый цветок в длинной веренице красных и белых гладиолусов.
Уткнувшись во Владимирскую горку, можно было свернуть к стадиону, посидеть, жмурясь на солнышке, в седьмом-восьмом ряду, наблюдать, как важно и сосредоточенно, будто творя молитву, разминаются спринтеры, как долго и придирчиво осматривают они свои шиповки, церемонно устанавливают колодки — и это все ради того, чтобы за несколько секунд пробежать дорожку и, недовольно покачивая головой, уйти в душ.
Иногда, в особо удачный день, из-под трибун, из гулкого коридора вразвалку выходили сверхчеловеки — футболисты. Они шествовали неторопливо, с ленцой и, лишь ступив на травку, рассыпались по зеленому прямоугольнику поля. Позади, волоча авоську с мячами, шел их пастырь — знаменитый вратарь Антон Идзковский.
Само собой разумеется, что назавтра, не имея оправдательной грамоты, я не смел явиться в школу — и уже с полным основанием, без угрызений совести отправлялся в люди.
Так продолжалось до того дня, когда мы с мамой встретились нос к носу на Малой Васильковской. Она не ругала меня, только за руку отвела домой (это было очень стыдно), а наутро написала записку в школу о том, что я был болен.
Я был допущен в класс, и некоторое время меня жег стыд за то, что я заставил маму сказать неправду. Я был благодарен ей, казнил себя страшной казнью и через две недели снова пустился в загул.
29. ПИСЬМО Ф. А. КУНИЦЫНУ
13 МАЯ 1944 ГОДА
«НКО СССР.
Управление по персональному учету потерь действующей армии.
Тов. Куницын! Ваше письмо получено. Меры к розыску и выяснению судьбы военнослужащего Куницына А. Ф. приняты. По получении о нем данных Вам сообщат дополнительно.
Пом. начальника отдела (неразборчиво)».
30. АНДРЕЙ КУНИЦЫН О НАСТОЯЩЕМ МОЛОКЕ, НАСТОЯЩЕМ ВОЛКЕ И ЖЕНЩИНЕ-КАУЧУК
Лето перед седьмым классом я провел у двоюродного брата, в дальнем селе волынского края. Село, по рассказам, было когда-то большим и богатым, а в войну сильно разорилось: много хат сожжено, много людей побито. Но остались сады, осталась ярмарка, осталась пшеница, стеной вставшая у крайней хаты, осталась быстрая речка Стырь.