Выросший на свежем воздухе, вскормленный деревенским творогом и «своими» овощами вперемешку с обрезками парного рыночного мяса, Боб превратился в молодого, крепкого, ширококостного кобеля с блестящей шерстью, крепкими нервами и устойчивой психикой, повадками сторожевого пса и любопытным нравом.
Давно уже он выбрался из-под Лушиной власти, представляя собой цельный, самостоятельный организм, обуреваемый постоянной жаждой охоты.
Ради Боба Катин папа даже достал много лет бесцельно лежащее ружье и осенью заходил вдруг на охоту в дальний лес. Папа утверждал, что знает пару-тройку енотовых нор, а мама с Катей смеялись и издевались над охотниками. Смеялись до тех пор, пока однажды им не принесли с охоты настоящую лису.
В другие времена приходилось довольствоваться охотой более примитивной: на мышей, лягушек, пчел и даже птичек. Тут уж Боб охотился самостоятельно, возвращаясь или с гордо зажатым в зубах трофеем, или же, скуля и мотая бедовой головой, с перекошенной от пчелиных укусов мордой.
Самым же экстремальным видом охоты подросший собачий принц считал охоту на кошек. Еще бы, у каждой уважающей себя кошки существовал хозяин, который представлял собой опасность даже большую, чем острые когти. Те же, кто по определению хозяев не имел, были сущими бандитами с большой дороги, оглашавшими округу воинственными воплями и шипением почище Соловья Разбойника. Со слабыми, старыми и ленивыми Боб не связывался – неинтересно. Самым смаком в охоте была погоня, чувство превосходства. Что же это за охота такая, если зверь сидит перед тобой, сжавшись в комок, и даже не шипит?
Короче, дело это было на редкость опасное. И, не теряя надежды когда-нибудь словить добычу, гонял Бобтеус попадающихся кошек с диким визгом и до изнеможения. Ну, если совсем честно, то не всегда до изнеможения, чаще до гневного хозяйского окрика. Тогда он вздыхал, сетовал в душе на полное непонимание хозяевами его натуры и печально брел следом, мечтая о побежденном страшном, царапучем и шипучем хищнике, как каждый настоящий охотник мечтает о заваленном в честном бою медведе…
Вернувшись домой, Катя долго набиралась смелости, чтобы позвонить Пояркову. Как могла, занимала себя нехитрыми домашними делами, лишь бы оттянуть этот момент. Но внутри, в самой середине позвоночника, свербело желание поскорее снова оказаться рядом, один на один с Кузьмичом.
Наконец набралась смелости и с замирающим сердцем нажала заветные кнопки. Телефон отозвался длинными протяжными гудками. Поздно ночью, наплевав на приличия, позвонила еще раз, и опять гудки повторились. Никто не брал трубку и на следующий день.
Катька чувствовала себя обманутой. Обманутой и немного все же виноватой в том, что забыла вернуть Пояркову его бесценный пакет.
Ну, разумеется, Катя заглянула в таинственный пакет – ее проходной билет, ее контрамарку, дающие доступ в жизнь и время Пояркова. Знала, понимала, что неприлично, но заглянула. В конце концов, это была тоненькая ниточка, ведущая к нему, позволяющая узнать о нем чуть больше.
В пакете, аккуратно сложенные, лежали старые письма. Без конвертов. Только сложенные вчетверо и втрое, разные по размеру и фактуре листочки, исписанные одним почерком. Они были сложены по годам, и каждое датировано двадцать восьмым октября. Двадцать девять писем, написанных двадцать восьмого октября двадцать девять лет подряд. Все они начинались одинаково: «Здравствуй, любимая моя!» и заканчивались словами «Твой Я». Эти чужие чувства, не растраченные на протяжении многих лет, вызвали в Кате такой душевный трепет, такое волнение и отчаяние, что читать их Катя не решилась. Это было бы и вправду кощунством.
Она сразу же прониклась сознанием того, что это действительно очень ценные бумаги. Не может быть пустяком то, что пронесено через тридцать лет чьей-то неизвестной жизни.
Катя спросила себя: а хотелось бы ей, чтобы вот так каждый год, в один и тот же день, вероятно памятный для них обоих, кто-то писал ей, начиная письмо словами «Здравствуй, любимая моя…?»
И испугалась, и не смогла себе ответить.
И вспомнила при этом о Нем.
Где Он? Что с Ним? Пишет ли Он кому-нибудь «Здравствуй, любимая…»?
Катя решила просто поехать к Пояркову и отвезти ему пакет.
Ехала, глубоко пряча тайное любопытство, оправдывая себя тем, что так поступил бы на ее месте каждый нормальный человек. Ехала, как верительную грамоту уложив в сумку пакет, спрятав в карман бумажку с записанным Лидусей адресом.
4
Поярков жил в дореволюционной постройки престижном доме в Центре. Все как полагается: вход через собственный чистенький дворик, огороженный от хищного грязного города аркой с резными чугунными воротами, ряд вылизанных иномарок, застывших в ожидании хозяев, детская площадка с гномиками и горкой, консьержка с лицом домоправительницы Фрекен Бок.
Все указывало на благополучие, сытость и дорогой покой обывателей.
Катя насмешливо фыркнула. Образ знакомого ей Пояркова никак не сочетался с этим домом. То есть машина его, телефон, куртка и даже Лорик сочетались, но не он. Неприкаянный алкоголик, любитель джина и баночного пива.
А, впрочем, что она знала о нем всамделишнем?
Консьержка Фрекен Бок воевала с тремя дяденьками в форменных куртках с надписью «Лучшая мебель Франции» на спинах.
– Мы мебель привезли в десятую, какой-то Буке. Вы нам откройте ворота, чтобы машина заехала. – Разговор вел самый старший из них, зажавший в руках пачку бумаг.
– Не Буке, молодые люди, а Бука, – наставительно поправила величавая консьержка. – Бу-ка. Не склоняется. Вы что, не слышали никогда? Всемирно известный пианист. Бука.
Движением руки она преградила дорогу возникшей перед ней Кате:
– Одну минуту, девушка.
– Вот-вот. Там и рояль есть, кабинетный. Откройте ворота, – встрял не к месту самый молоденький, худенький пацанчик лет восемнадцати.
– Исключено, молодые люди. В наш двор посторонним машинам въезд запрещен.
– А нам что, по воздуху рояль закидывать? Так пусть окно откроет.
– Погоди, Сережа, – оборвал старший, – разберемся сейчас. У господина Буки оплачена доставка до квартиры.
– Вот идите отсюда на набережную, к черному ходу, там все всё носят.
– К какому черному ходу?! У нас горка с дверцами из хрусталя, рояль известной фирмы, стулья… Нам простор нужен для маневра. Как мы по черной лестнице рояль понесем?!
– Да, стулья, гарнитур мастера Гамбса, – снова некстати схохмил грузчик Сережа. Консьержка перевела на него грозный взгляд и уже примеривалась, как бы сообразить нахалу дополнительные трудности.
– Извините его, – уловил настроение старший. – Этаж пятый, последний. Как мы понесем?
– Василич, какой пятый этаж? Здесь всего четыре, я считал. Может, мы не туда приехали? – не унимался молодой Сережа.
– Илья Ильич Бука занимает мансарду. На набережную, господа, на набережную! Я сейчас позвоню в квартиру, и вам откроют черную лестницу. – Фрекен Бок набрала номер и подобострастно загудела в трубку почти басом: – Илья Ильич, это вахта. Вам здесь мебель привезли… Да, у меня стоят… Трое… Да, Илья Ильич, да, я так и сделаю… Да, скажу обязательно… Пусть Наташа спускается. – Трубка почтительно опустилась на рычаг. – Сейчас спустится домработница Наташа и откроет вам дверь с черного хода.
Старший грузчик, видимо, отвечавший головой за сохранность доставляемых предметов, продолжал упорствовать:
– Как же мы по черной лестнице понесем рояль? Там же узко. Да еще пятый этаж…
– Там не узко, молодые люди, не нужно видеть во мне зверя. Наша черная лестница была раньше парадной, и там очень широко. Там даже мраморные ступени. И там всем носят мебель, пройдет там рояль, не сомневайтесь.
– А зачем же переделали? – не унимался Сережа.
– Вход непосредственно с набережной не безопасен, – важно пояснила консьержка тоном экскурсовода