под зерновые, а далее лес свой. Хозяйство большое — рук недоставало. Но все равно землю в аккурате держали. Меня с двенадцати лет косить поставили. Дед под мой рост специальную косу соорудил. Отцом и дедом, Царство им Небесное, сызмала всем деревенским ремеслам обучен был, да и к скоту приохочен.
А как привольно и весело-то у нас было, в особенности в деревенские праздники! Да все войной оборвалось и революцией. Отец погиб в Первую мировую в Галиции. Дед умер. Я стал старшаком в доме, женился, двух сыновей с женой поспел произвести. Только стали разживаться, напала коллективизация. Меня объявили злостным кулаком, вредным элементом. Все нажитое дедом, отцом и мною отобрали враз. Хутор изничтожили напрочь. Все строения пьяная голь раскатала. Меня с женой и выводком сослали в Сибирь. По дороге туда с семьей разлучили и погнали в лагеря на Север. Одним словом, закулачили вконец”.
Хромыч остановил свой рассказ, запалил козью ножку с махоркой от подожженной в костре ветки и по-новой продолжил повествование про свою “враждебную” жизнь.
“В усатые годы все хутора по Мсте ликвидировали. Хуторян окрестили кулаками да в теплушках, как скот, вывезли в Сибирь-тайгу на съедение комарам. Там все и остались — мало кто выжил. А на родине, вон видно, все заросло, захирело, одичало… Ранее, с древности, земли местные обрабатывались, трава выкашивалась, лес чистили, дороги блюли. Народ в этих краях крепкий жил, работящий. Бабам палец в рот не клади — откусят без спасиба да такого тебе навесят, что долго икать будешь.
Места здешние богатыми считались, богатыми своим трудом. А в серповые времена пропало все без остатку, — прямо сатана какая по Новгородчине шатанула да разнесла все в пух. В монгольское-то иго нас не смогли изничтожить, а здеся сами своих согноили.
Вон, выше по Мсте, километрах в пяти отсюдова, курганы стоят — видели? Прямо на отлогом берегу реки. Про них в наших местах народ всякие интересные легенды рассказывал. Не ведаю, правда это али нет, но рассказы давние — с моей дитячьей молодости.
Известно, что татары в Новгороде не были, не попали, а очень хотели. Знали, что Господин Великий Новгород богат и поживиться им будет чем. Но сквозь леса да болота пройти к нему не смогли. Дошли только до верховьев Мсты — там, где сейчас стоят Боровичи. От бродячих шишиг узнали, что река эта в Ильмень-озеро впадает и что по весне, в разлив, по ней на лодках доплыть до озера можно. А от озера до Новгорода по Волхову рукой подать. Получив такие сведения, решили со своими лошаденками спуститься на ладьях по Мсте под самый Новгород и разорить его, как другие города Руси. Нагайками заставили местных людишек строить для них ладьи.
Но мстенские верховые тайком послали гонцов в Новгород с сообщением о вражеской затее. Гонцы возвратились из Новгорода с приказом от работы не отказываться, а наоборот — угождать степнякам и клепать ладьи, как положено. К полной воде и к подходу большого татарского отряда все ладьи должны быть готовы.
Новгородские начальные люди — начальники — разработали хитрый план: как только мстинцы закончат строить ладьи, в верховье из Новгорода прибудут ушкуйники и наймутся кормчими на суда. Степняки плавать не умели и управлять ладьями не могли. В среднем течении Мсты ушкуйники выберут место, где река разрезает высокие отроги Валдая и становится глубокой да узкой. В здешнем народе место это называется трубочкой. На высоком берегу, поросшем вековыми елями и соснами в три обхвата, на уровне человеческих плеч ушкуйники отмерят расстояние длиной в двадцать судов с промежутками между ними, подрубят по всему отмеренному берегу громадные тяжеленные стволы и привяжут их пеньковыми канатами к задним, неподрубленным деревьям. И как только суда с татарскими воинами и лошадьми вошли в мстинскую “трубочку”, под подрубленные стволы, ушкуйники на высоком берегу по свистку кормчего с последней ладьи разрубили топорами канаты, и на татар в ладьях свалились с высоты вековые сосны и ели. Сам лес обрушился на степняков! Одновременно, по свистку, новгородцы и мстинцы нырнули в воду, поплыли к ладьям. Очень немногих выплывших татар добили на берегах реки. Долго после этого по течению Мсты собирали трупы утонувших врагов и хоронили на пологом берегу. Курганы были не круглыми, как у русских, а прямоугольными.
Вот такой русский народец жил тогда в этих краях, да и командиры у него были с головами на плечах. А теперича что? Полное вокруг опрощенство — никто ничего не знает, не умеет. Знания-то раскулачили да в Сибирь выслали на мошкару. Опыт вековой уничтожили. Хозяйства рухнули, хозяев погубили. Воры- начальники пришли править… Вор-то кроме воровского дела ничего не может. Его надобно обслуживать. Вскорости и вора-то некому будет обслуживать — произойдет всеобщее наступление убогости, ведь любовь к деланью потеряна. В миру все перевернули. Когда вместо Бога вождя-истукана поставили, как в поганые времена, дак сразу начались аресты, ссылки, тюрьмы и убиения всего и вся — сплошная мухатень пошла да сгубила вконец! И совесть тоже… Вон бабку — хозяйку избы, у которой в зимовке живу, спросил однажды, чего они, местные, делали после построения своего колхозу в тридцатые годы-то. А она мне и говорит: “Что, батенька, делали — серпом по молоту стучали… Вот что делали… Хамунизм строили”.
Спасся я на Севере рукомеслом — чинил все порченое, что в руки попадало. Чинил, точил, точал, шил, плел из лыка и бересты лапти, сапоги, зобеньки. Иногда зато от тяжелой работы освобождали. Резал игрушки детям вольноотпущенных, катал валенки, когда шерсть доставали, шил тулупы вертухаям, овчинки — меховые телогреи — блатным. Лечил собак, лошадей. Все, что от чуров своих познал, в ход пошло и выжить помогло.
Хромым стал под Сранском — Саранском — зимой на лесоповале. Бревном придавило, недоглядел, сам виноват. Что осиротел, узнал только в 1946 году, когда на поселение в уральские места направили. Двоих сыновей моих немецкая война прибрала. В сорок втором их в Сталинград бросили. Там они под танками погинули. Мать, получив бумагу о смерти, с горя слегла да не встала.
В середине пятидесятых у башкирцев на Урале новый паспорт удалось выправить. Там у них за лошадьми ходил. Они в лошадях толк знают и уважают, кто тоже в этих животинах смекает. При конях работником служил, башкирцы удивлялись — русский, а все про конягу знает. Паспорт мне по башкирской неграмоте выписали с ошибкою в фамилии. Вместо Хабарова Харовым обозвали. Да я и не возражал, мне главное — ксива, как блатные бают, а не фамилия.
Маялся еще несколько годков на чужбине, но невмоготу стало — затосковал больно по мстинской родине. В шестьдесят первом вернулся на Мсту, а на ней за тридцать один-то год и след простыл от моего хутора. Вон какие сосны выросли на месте отчего дома. А куда я вас за земляникой посылал, там рига наша стояла. Добрая ягода на напитанной земле растет. Хожу я здесь по местам своим. Хожу в одиночестве, как дух неприкаянный.
Поселился в Веребье. В нем меня никто не знает, не помнит, в местных начальственных бумагах нет Харова, да, может, это и к лучшему. Все новые, молодые, а коли старые, то из других деревень переселились на станцию и уже без памяти о былом. Для них я шатун, осевший в Новгородчине под склон лет и сил.
Нанялся пастушествовать — пасти скот, какой на станции у частных хозяев имеется. Хозяева скотины по очереди ежевечерне пастуха на своих подворьях кормят и в поле с собой дневной паек дают. А с осени по договору на прожитье до весны миром денежку собирают. Вот так-то, с голоду не помираем. Работа как работа, тяжка, конечно, да без трудностей ведь интереса нет. А со скотиною я вырос, мне она как родня. Я к ней без обиды, и она ко мне ласкова. Кнут-то только для разговора с ней, для сигнала”.
Жил Хромыч на окраине станционного поселка. В самом последнем домишке по дороге на Мсту, у заросшей пустоши. Снимал у старой богомольной бабки Евдохи зимовку, прилепившуюся к ее покосившейся избе. Жил бобылем, в свободное время плел корзины для насельников станции.
Для нас он стал своим. Мы загодя предупреждали его телеграммой о прибытии, и он каждый раз встречал нас вместе с невысокой, терпеливой лошаденкой Ромахой, запряженной в знакомую телегу, в которой уже лежал порядочный мешок картошки, корзина со свеклой, морковью и луком.
Наша последняя ходка в Рай случилась без него. Питерский поезд, с которого высадился я (Михаил Гаврилыч не смог в этот год поехать с нами по семейным обстоятельствам), а затем и московский с Давидом никто не встретил. Мы, заподозрив неладное, вынесли рюкзаки с перрона за вокзал, на дорогу, и увидели грузовик, привезший из какой-то деревни людей к поезду. Водителя грузовика уговорили подкинуть нас в конец поселка, к началу мстинского тракта. Забросив рюкзаки и себя в пустой кузов, довольно скоро оказались у дома Хромычевой бабки. Подъезжая, почувствовали что-то неладное. Скинув с машины рюкзаки и рассчитавшись с шофером, зашли к бабке во двор. Зимовка была заперта, на двери висел старый замок.