пришел на помощь с еще двумя отроками. Тут, правда, Варлам сплоховал — чуть не пристрелил Дмитрия, приняв в темноте за врага. Ну, «чуть-чуть» не считается — темнота, нервы. Главное — не бросил товарища и защищал его, что называется, «до последнего».
Пока разбирались, кто свой, кто чужой, пока втаскивали Прокопия на причал, опоздали — последняя ладья уже отвалила от берега, а факелы полочан приближались сразу с двух сторон. Дмитрий принял решение уходить вплавь на другой берег Пины. Как тащить вплавь парня со сломанной ногой, Мишка, откровенно говоря, представлял себе плохо, но ребята справились. Утопили три шлема и один самострел, чудом не были замечены с первых лодок погони, но до противоположного берега добрались. Варлам, к стати, и шлем, и самострел сохранил. Там добрались до опушки леса, прикрутили к сломанной ноге Прокопия пару палок (спасибо урокам Юльки), и остались, трясясь от холода, дожидаться рассвета.
Утром соорудили носилки для Прокопия и двинулись в сторону Припяти. Сначала залезли в какое-то болото, потом, пытаясь это болото обойти, застряли в буреломе… голодные, замерзшие, сутки не спавшие, ослабевшие. В середине дня Дмитрий (ну нет цены парню!) умудрился подстрелить зайца. Накопали съедобных корешков (спасибо урокам Стерва), плюнули на осторожность и зажарили заячью тушку на костерке. Подсушили одежду, обогрелись, наглотались полусырого мяса с корешками и… уснули — что возьмешь с мальчишек после таких-то приключений?
Проснувшийся первым Дмитрий, уже в сумерках, растолкал остальных, но таскаться в темноте с носилками по незнакомому лесу поостереглись. Утром на разведку отправили Варлама (опять Варлам!). Наразведывал он, правду сказать, немого — посланные на поиски пропавших отроков люди Трески отловили младшего урядника, повязали, наградив в процессе, парой тумаков, чтобы не рыпался (а рыпался Варлам очень активно), и только потом стали выяснять: кто таков, что здесь делает и где остальные? Дальнейшее уже было делом техники.
Пришлось Мишке благодарить Варлама перед строем, ставить его в пример другим, обнимать по- братски… Благодарности, разумеется, удостоились и другие отроки, спасавшие Прокопия, а особенно Дмитрий. Довелось поклониться и Треске с его охотниками — за выручку. Но только в одном случае Мишке, выражая благодарность, пришлось преодолевать себя — с Варламом. Сколько в этой неприязни было «заслугой» самого Варлама-Вторуши, а сколько проистекло от его матери и старшего брата, пожалуй и не скажешь.
Весть о смерти Первака незадолго до налета ляхов принес Осьма, приехавший по каким-то делам из Ратного. Так уж случилось, что при пересказывании Осьмой ратнинских новостей, Мишка оказался рядом с матерью, и, когда на естественное женское восклицание Анны: «Как умер?!» — Осьма ответил: «Листвяна сама Бурея к нему позвала» — чуть не брякнул: «Точно! Не сын он ей был!». Сдержался, промолчал, но по материному взгляду брошенному на него после крестного знамения и приличествующих случаю слов, понял: боярыне Анне пришла в голову та же мысль.
Что уж там понял из их переглядываний Осьма — муж бывалый и очень неглупый — зависело от того, насколько он сумел разобраться в хитросплетениях внутренних отношений в семье Лисовинов. Впрочем, и сам случай был из ряда вон выходящим. Да, Бурей не боялся своими руками прервать мучения безнадежно раненых. За это ему были благодарны, но и относились… даже и слов-то не подберешь для описания отношения ратнинцев к обозному старшине. Однако Бурей помогал односельчанам «уйти» только в походе. Применение его «искусства» в самом Ратном было редчайшим исключением, и никогда, ни при каких обстоятельствах — по просьбе матери больного или раненого! Ну невозможно матери просить о таком для своего ребенка! Более того, даже если родственники обреченного обещали увести или где-то запереть его мать, Бурей все равно отказывался.
Юлька как-то, когда зашел об этом разговор, пояснила Мишке это обстоятельство кратко и недвусмысленно:
— У дядьки Серафима и так-то жизнь — не мед, не хватало ему еще и материнское проклятье на себя накликать!
А Листвяна САМА! Ну не может мать так поступить с собственным сыном!
Да, Первак, после ранения в заболотном хуторе, превратился в «овощ» — глотал только жидкую пищу, оправлялся под себя, почти не шевелился, не говорил, и смотрел на мир совершенно пустыми — без малейшего проблеска мысли — глазами. Да, лекарка Настена на все вопросы о возможности его выздоровления отвечала одной и той же фразой: «Молитесь. Бог милостив». Да, опытные люди, повидавшие на своем веку всякие ранения, говорили: «Не жилец». Но ведь сын! Кровиночка!
Мишка так и не произнес по поводу смерти Первака ни единого слова (хотя Осьма, похоже, чего-то от него ожидал), лишь поинтересовался, когда похороны и, подозвав дежурного урядника, приказал, чтобы тот отыскал Варлама и велел тому собираться ехать в Ратное.
На отпевании и похоронах Мишка, совершенно неожиданно для себя (хотя мог бы и догадаться, если бы голова не была занята другим) оказался в роли главы родственников усопшего. Родней Лисовинов, что бы там ни болтали, семья Листвяны не являлась, взрослых мужчин в этой семье не имелось, Мишка же был командиром Первака, а у воинов это обстоятельство считалось не менее важным, чем кровная связь. Правда сам Мишка зрелым мужем считаться не мог, и по идее рядом с ним, как во время суда над Роськой в Турове, должен был находиться кто-то из взрослых, но эта роль почему-то досталась не Корнею или Лавру, а старосте Аристарху.
«Сапоги всмятку, сорок бочек арестантов, бред сивой кобылы в похмельное утро после празднования дня независимости России от Советского Союза — Перунов потворник Туробой, кладущий поклоны в христианском храме. И отец Михаил — ни мур-мур. Хотя… староста же — должностное лицо, отвечающее за все невоенные стороны жизни села. Вот вам, сэр, блестящая иллюстрация „турбулентности“ общественных отношений в переходный период. Будь сейчас один из периодов устойчивого развития или застоя — в Ратном не было бы либо церкви, либо Туробоя, а так… должность вполне заменяет иные критерии оценки личности. ТАМ в начале девяностых творилось то же самое — во властных структурах запросто могли сидеть в соседних кабинетах бывший партаппаратчик и бывший диссидент. И, что характерно, считалось, что оба борются с пережитками тоталитаризма и насаждают общечеловеческие ценности.
Однако, сэр Майкл, вам следовало бы не удивляться или злословить по поводу данного обстоятельства, а воспользоваться им!».
— Дядька Аристарх, — шепнул Мишка, улучив момент — поглядеть бы на Листвяну повнимательнее. Что-то мне кажется, что…
— Молчи. — Буркнул в ответ староста. — Сам знаю.
Мишка, сколько ни пялился на Листвяну, так и не смог понять ее чувства. Ключница не выла и не причитала в голос, не кидалась на гроб, не подала в обморок — держалась твердо, но глаза были красными, а лицо осунувшимся и как-то враз постаревшим. Так притворяться было невозможно, она действительно переживала. К тому же, молилась она, не то, что искренне, а, прямо-таки, истово, будто ждала какого-то знака свыше, а это было уж и вовсе непонятным — чего просила вчерашняя язычница у христианского бога?
По дороге с кладбища Аристарх сам потянул Мишку за рукав, отводя в сторону.
— На поминки не пойду, пускай там Кирюха сам отдувается. Ты чего про Листвяну узнать хотел?
— Да… так получается… ну, похоже, что Первак ей не сын был.
— Верно. Первак ей чужой, а раб божий Павел, так и вовсе никто. Еще что?
— Но переживала-то она… — Мишка запнулся, затрудняясь описать свои ощущения. — Не притворялась Листвяна. Ни в церкви, ни на кладбище. Не убивалась, конечно, по покойнику, но люди-то себя на похоронах по-разному ведут…
— Молодой ты еще, едрен дрищ… не довелось тебе испытать такого. — Лицо Аристарха на секунду стало отсутствующим, словно он ушел в какие-то воспоминания. — Не с покойником она прощалась, а с целым куском жизни. Большим куском, важным. Не понять тебе… пока.
«Угу, не довелось. Посмотрел бы я на тебя, будь ты на моем месте, когда со стен Мариинского дворца[12] обдирали текст указа о присвоении Ленинграду звания „Город-Герой“. Тоже кусок жизни уходил, да еще какой! Небось, если бы твое капище, где ты предков славишь, так же поганили, без трупов бы не обошлось! Впрочем и у меня, сложись чуть иначе, как говорится, „рука бы не дрогнула и совесть не мучила бы“. Не сложилось и… слава богу, что не сложилось[13]. Но тебе, потворник, знать об этом незачем».