флегматичность ключницы начинает приводить его в бешенство. — Боярыней заделаться возмечтала?
— Сплетен наслушался? А еще говорят, что разумник…
— Ну, ты… — Мишка поймал себя на том, что примеривается, как бы врезать Листвяне кулаком.
— Ну, ударь! Повали, ногами попинай… вовсе насмерть забей, ты же умеешь! — в голосе Листвяны не было даже намека на страх, отчаяние или подступающую истерику, скорее она, описывая совершенно непозволительное, что может последовать за первым ударом кулаком, защищалась от этого самого удара. И это подействовало.
«Сэр! Опомнитесь! Беременная женщина! Ты что, совсем в Бешеного Лиса заигрался, долбо… б?!!»
— А коли разумник, — все так же негромко и спокойно продолжала Листвяна — так пойми: все уже без тебя решилось: мое место теперь рядом с Корнеем, и только с ним! А через это — и с Лисовинами! Навсегда, до конца жизни! В родню не набиваюсь, но за спину свою можешь больше не опасаться. Даже наоборот, уж поверь: спину я прикрывать умею.
— Тебе? Поверить? После всего?
— А прикрывать придется, — Листвяна словно не слышала Мишкиных слов. — Рассмотрел, какой курятник-то в усадьбе квохчет? Для того, кто понимает, это не кудахтанье, а рычание. Бабьи войны для мужей невидимы, а сами бабы в тех войнах свирепы и безжалостны, так, что бед принести могут…
Разговор явно не получался — Мишка явился уличать, обвинять, разоблачать, а Листвяна ни от чего и не отказывалась, просто взялась поучать сопляка. Сидящий же в теле подростка пятидесятилетний мужчина, понимал, что она сделала свой выбор — осознанный и окончательный выбор в пользу Лисовинов. Она берет на себя неподъемную для мужчины задачу — держать в узде то, что она назвала «курятником», а Ратников назвал бы «серпентарием».
Однако роль пацана надо было доигрывать до конца. Пацану, в данный момент положено было сначала растеряться, а потом разозлиться… Чем бы все это закончилось, неизвестно, но за дверью вдруг раздался стук дедова протеза по доскам пола.
— Кхе! Ты чего это сюда забрел, Михайла?
«Ну, вот, приехали. Возвращается муж из командировки, а…».
— Да вот, деда, соболезнование высказать…
— Высказал?
— Высказал…
— Ну и выметайся! Утешитель, едрена-матрена…
Разъяснение ситуации, к глубочайшему своему стыду, Мишка, на следующий день получил от Юльки:
— Дурак ты, Минька! Да и все вы… сначала деревяшками друг другу по голове стучите, а потом ищете, каким местом, вместо отбитых мозгов, думать. Да влюбилась Листька в твоего деда, только и всего! Так влюбилась, что на все остальное наплевать и забыть! И не смотри, что он старый, да увечный, сам говорил: «Любовь зла, полюбишь и козла». А Корней-то и не козел вовсе! Она его жизнь, как свою приняла, и защищать ее будет, как волчица. Бывает такое — влюбленная баба свою жизнь напрочь перевернуть способна.
— Тебе-то откуда знать?
— Да уж знаю… — Юлька смешалась под насмешливым взглядом Мишки, и призналась: — Матушка объяснила. Она Бурею Первака «отпустить» велела, сам бы он не согласился. Надо было помеху между Корнеем и Листвяной убрать, чтобы она безоглядно могла… Бабы болтают, что слаще этого и быть не может… чтобы вот так — безоглядно, как в омут.
Юлька протяжно вздохнула и неожиданно накуксилась, будто собираясь пустить слезу. И так вдруг стало ее пронзительно жалко…
«Шестое поколение лекарок… а вдруг она уже неспособна вот так — безоглядно? Неспособна и сама это чувствует? И другим завидует? Но ведь всего лишь тринадцать лет, как бы рано ЗДЕСЬ не взрослели! Ей бы сейчас только о принце на белом коне мечтать… исключительно платонически».
Кто сказал, что «безоглядно» могут только женщины? Мишка и сам не заметил, как притянул Юльку к себе и губами загасил ее, не то недоуменный, не то возмущенный возглас. Как они целовались! Мишка, несмотря на весь свой прошлый опыт, и представить себе не мог ничего подобного! Даже и не догадывался, что такое может быть!
Ну и что с того, что Юлька занималась этим впервые и ничего не умела! Слияние!!! Такое же, как тогда, когда они вдвоем спасали на дороге тяжелораненого Демьяна. Или не такое? Юлькины эмоции захлестнули, смяли, растворили в себе Мишкино сознание. Удивление, испуг, стыд, радость, нежность… ВОСТОРГ и еще что-то чему названия нет, как нет и не может быть аналогов в мужских эмоциях…
Мишка просто перестал БЫТЬ — самостоятельно мыслить, чувствовать, ощущать. Да и на кой ему были сейчас собственные мысли и чувства — такие мелкие, бесцветные, безвкусные… топорные, какие-то, по сравнению с тем океаном эмоций, который захлестнул его силой Слияния? Цвета и ощущения, которые невозможно не только описать, но и осознать, ширь, которую не охватить ни взглядом, ни разумом, глубины, в которых таится древний, как сама жизнь ужас, непонятно как преодолеваемый и подчиняемый женским… нет, не разумом — ну нет нужного слова в человеческим языке! И радостное безумие, невероятным образом, порождаемое этим самым ужасом.
Времени тоже не было! Не то, что минут, лет или даже веков — самого понятия течения и последовательности событий. Было просто пребывание в… в чем? В том, куда мужчинам вход заказан самой Природой, в том, где мужской взгляд не просто неуместен или неприличен, а его вообще не может быть. Мишка не то чтобы понимал, или ощущал — он просто ЗНАЛ, что растворяется и исчезает, да собственно, уже исчез…
Но, как когти хищника в спину, в остатки разума вдруг вцепились, выдирая его из этого благостно- невообразимого и, одновременно восторженно-ужасного НЕЧТО, всплывшие непонятно откуда, слова Нинеи: «Рабом станешь! Что угодно отдать готов будешь за повторение этого! Себя потеряешь! Утратишь навсегда, и никому не нужен такой будешь. И ей тоже!».
Как вырвался, как освободился, против своего желания… ведь не хотел же! Даже и не заметил упирающиеся в грудь Юлькины кулачки, только поводил безнадежно-тоскливым взглядом убегающую девчонку, да каким-то чудом удержал рвущийся из груди отчаянный вой — звериный плач по тому, что уже никогда не повторится. Сам себе не позволит, потому, что это страшнее, чем «сесть на иглу». Сам все порушит, потому что придется теперь закрываться от Слияния, и Юлька, рано или поздно, это заметит. А заметив… даже и думать не хочется, что тогда случится. И это теперь на всю оставшуюся жизнь. Вечная тоска и вечное сожаление о несбыточном, невозможном, напрочь запретном…
Он потом еще долго сидел на лавочке возле лазарета, все больше, как принято было писать в душещипательных романах, «погружаясь в пучину отчаяния и безнадежности» — на собственной шкуре ощутил правильность этой фразы, до того представлявшейся ему до приторности слащаво-идиотской. Мозг, натренированный в просчете вариантов и последствий, рисовал картины будущего одну хуже другой — будто боксер на ринге, беспощадно добивающий уже проигравшего бой противника.
Сейчас Юлька вырвалась и убежала — слишком неожиданно для нее все случилось, и слишком сильные эмоции (уж теперь-то Мишка это знал!) обрушились на неподготовленное девчоночье (несмотря на лекарский опыт) сознание. Но потом… будут страх или просто робость-застенчивость, незнание, как теперь себя вести с Мишкой (и это при Юлькином-то ерепенистом характере!), но будет и непреодолимая тяга к повторению пережитого. Природа свое возьмет, какой бы лекаркой-ведуньей Юлька ни была. Будет… и оттолкнуть ее, не дать ожидаемого — непростительная обида, грех хуже преступления.
Поначалу-то, она, захваченная новыми ощущениями и чувствами, даже и не заметит, как Мишка будет закрываться от Слияния, а потом… Ну, допустим, он научится делать это незаметно, или сумеет как- то «дозировать» Юлькино воздействие на себя (чем черт не шутит — а вдруг получится?). Тоже, та еще пытка — целоваться, сохраняя бдительность минера. Все равно, конец будет один — когда дело дойдет до секса, первый же Юлькин оргазм просто выжжет ему мозги, либо убив на месте, либо превратив в «овощ» на манер новопреставленного раба божьего Первака, во Христе Павла.
А потом, непонятно откуда, выплыла зависть к Корнею. К калеке, стоящему на пороге дряхлой старости! Практически, к ровеснику, если считать прожитые ЗЕСЬ и ТАМ годы. Он-то нашел себе свою