больше в городе не нашлось чиновников. В разговорах с сими властителями он очень искусно умел польстить каждому. Губернатору намекнул как-то вскользь, что в его губернию въезжаешь как в рай: дороги везде бархатные, и что те правительства, которые назначают мудрых сановников, достойны большой похвалы; полицмейстеру сказал что-то очень лестное насчет городских будочников; а в разговорах с вице- губернатором и председателем палаты, которые были еще только статские советники, сказал даже ошибкою два раза ваше превосходительство, что очень им понравилось. Следствием этого было то, что губернатор сделал ему приглашение пожаловать к нему того же дня на домашнюю вечеринку; прочие чиновники тоже, с своей стороны, кто на обед, кто на бостончик, кто на чашку чаю.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностью, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он незначащий червь мира сего и недостоин того, чтобы много о нем заботились; что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятностей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам. Вот все, что узнали в городе об этом новом лице, которое очень скоро не преминуло показать себя на губернаторской вечеринке.
...Приезжий во всем как-то умел найтиться и показал в себе опытного светского человека. О чем бы разговор ни был, он всегда умел поддержать его: шла ли речь о лошадином заводе — он говорил и о лошадином заводе; говорили ли о хороших собаках — и здесь он сообщал очень дельные замечания; трактовали ли касательно следствия, произведенного казенною палатою, — он показал, что ему небезызвестны и судейские проделки; было ли рассуждение о биллиардной игре — и в биллиардной игре не давал он промаха; говорили ли о добродетели — и о добродетели рассуждал он очень хорошо, даже со слезами на глазах; о выделке горячего вина — и в горячем вине знал он прок; о таможенных надсмотрщиках и чиновниках — и о них он судил так, как будто бы сам был и чиновником, и надсмотрщиком. Но замечательно, что он все это умел облекать какою-то степенностью, умел хорошо держать себя. Говорил ни громко, ни тихо, а совершенно так, как следует. Словом, куда ни повороти, был очень порядочный человек. Все чиновники были довольны приездом нового лица».
Нередко утверждают, что Чичиков Гоголя — чисто русский тип. Но так ли это? Разве не встречал каждый из нас Чичикова в Западной Европе? Человека средних лет, ни толстого, ни тонкого, двигающегося с легкостью почти военного человека?.. Как бы ни сложен был предмет разговора, который он заведет с вами, западный Чичиков тоже знает, как подойти к вопросу и заинтересовать собеседника. Разговаривая, например, со старым генералом, западноевропейский Чичиков искусным образом коснется «величия родины» и ее «военной славы». Он — не джинго[8] совсем напротив, — но он имеет ровно столько сочувствия к войне и победам своей родины, сколько можно ожидать от человека с патриотическим оттенком мыслей.
Если западный Чичиков встречается с сантиментальным реформатором, он сам немедленно делается сантиментальным и выказывает стремление к благородным реформам, и т. д. Словом, он всегда имеет пред собой какую-нибудь личную цель и всячески постарается снискать вашу симпатию и заинтересовать вас в том, что представляет интерес для него самого в данную минуту. Чичиков может покупать «мертвые души» или железнодорожные акции, он может собирать пожертвования для благотворительных учреждений или старается пролезть в директоры банка... Это безразлично. Он остается бессмертным международным типом; вы встречаетесь с ним везде; он принадлежит всем странам и всем временам; он только принимает различные формы, сообразно условиям места и времени.
Одним из первых помещиков, с которым Чичиков заговорил о продаже мертвых душ, был Манилов — также универсальный тип, с прибавлением тех специально-русских черточек, какие могла придать этому характеру спокойная жизнь крепостного помещика. «На взгляд он был человек видный, — говорит Гоголь, — черты лица его были не лишены приятности, но в эту приятность, казалось, чересчур было передано сахару... В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: «Какой приятный и добрый человек!» В следующую за тем минуту ничего не скажешь; в третью скажешь: «Черт знает что такое!» — и отойдешь подальше; если ж не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную». Вы не услышите от него живого или одушевленного слова. Каждый человек проявляет интерес или энтузиазм к чему-нибудь, но Манилов лишен этого качества. Он всегда находится в приятном спокойном настроении духа. Кажется, что он постоянно размышляет, но предмет его размышлений остается тайной. «Иногда, — говорит Гоголь, — глядя с крыльца на двор и на пруд, говорил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома провели подземный ход, или чрез пруд выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян. При этом глаза его делались чрезвычайно сладкими и лицо принимало самое довольное выражение». Но даже менее сложные проекты Манилову было лень привести к концу. «В доме его чего-нибудь вечно недоставало: в гостиной стояла прекрасная мебель, обтянутая щегольскою шелковою материей, которая, верно, стоила весьма недешево; но на два кресла ее недоставало, и кресла стояли обтянутые просто рогожею; впрочем, хозяин в продолжении нескольких лет всякий раз предостерегал своего гостя словами: «Не садитесь на эти кресла: они еще не готовы». Не менее характерны были и семейные отношения Манилова. «Жена его... впрочем, они были совершенно довольны друг другом. Несмотря на то, что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: «Разинь, душечка, свой ротик: я тебе положу этот кусочек». Само собою разумеется, что ротик раскрывался при этом случае очень грациозно. Ко дню рождения приготовляемы были сюрпризы — какой-нибудь бисерный чехольчик на зубочистку. И весьма часто, сидя на диване, вдруг, совершенно неизвестно из каких причин, один, оставивши свою трубку, а другая — работу, если только она держалась на ту пору в руках, они напечатлевали друг другу такой томный и длинный поцелуй, что в продолжении его можно бы легко выкурить маленькую соломенную сигарку. Словом, они были то, что говорится счастливы».
Само собой разумеется, что, несмотря на любовь к размышлениям, Манилов меньше всего размышлял о судьбе своих крестьян и о состоянии своего имения. Он сдал все дела подобного рода в руки очень ловкого управляющего, который прижимал крепостных Манилова, хуже самого жестокого помещика. Тысячи подобных Маниловых населяли Россию лет пятьдесят тому назад, и я думаю, что если мы внимательно оглянемся кругом, то найдем подобных якобы «сантиментальных» людей под любою широтой и долготой.
Легко себе представить, какую галерею портретов собрал Гоголь, следуя за Чичиковым в его странствованиях от одного помещика к другому, когда его герой старался купить как можно больше мертвых душ. Каждый из помещиков, описанных в «Мертвых душах» — сантиментальный Манилов, неуклюжий и хитрый Собакевич, отчаянный враль и мошенник Ноздрев, заматеревшая допотопная Коробочка и скупой Плюшкин, — все они вошли в России в пословицы; причем некоторые из них, как, например, Плюшкин, изображены с такой психологической глубиной, что задаешь себе невольно вопрос: можно ли найти в какой-нибудь другой литературе лучшее и вместе с тем более реальное изображение скупого?
К концу своей жизни Гоголь, страдавший от нервного расстройства, подпал под влияние «пиетистов» — особенно г-жи О. А. Смирновой (урожденной Россетт) — и начал смотреть на свои сочинения как на нечто греховное. Дважды, в пароксизме религиозного самообличения, он сжег рукопись второго тома «Мертвых душ», от которой сохранилось лишь несколько глав, ходивших при его жизни в списках. Последние десять лет жизни писателя были полны всяких страданий. Он раскаивался в своей литературной деятельности и издал полную нездорового пиетизма книгу («Переписка с друзьями» [«Выбранные места из переписки с друзьями»]), в которой, под маской христианского смирения, он чрезвычайно заносчиво отнесся ко всей литературе, включая, впрочем, и собственные произведения. Гоголь умер в Москве в 1852 г.
Едва ли нужно говорить, что правительство Николая I считало произведения Гоголя чрезвычайно опасными. Гоголю и его друзьям пришлось преодолевать чрезвычайные затруднения, чтобы добиться разрешения постановки «Ревизора» на сцене, и это разрешение было получено лишь при деятельной помощи Жуковского. «Ревизор» был поставлен по желанию самого царя. Те же затруднения встретил Гоголь при печатании первого тома «Мертвых душ»; причем, когда первое издание разошлось, второе издание не было разрешено Николаем I. Когда Гоголь умер и Тургенев напечатал в одной из московских