внимание поглотили скрипучие звуки тайной жизни в подземном мире. Он напоминал лису, подстерегающую добычу; казалось, еще немного – и начнет, как хищник, прядать ушами. Потом он опять спросил, способен ли я хранить тайну. И я уже собирался повторить свое обещание, когда сообразил, что вопрос-то адресовался вовсе не мне. У меня создалось впечатление, будто он ведет беседу с одним из тех голосов, которые какое-то время назад начали преследовать и тревожить его.
Трудно сказать, сколько времени мы простояли, застыв как вкопанные. Мы были похожи на статую, воздвигнутую в честь бессмертной пары – Отца и Сына, только вот ничего бессмертного в нас, как я только что выяснил, не было, совершенно ничего. Мы умрем – и все, сказал мне отец. Слова его еще громыхали у меня в ушах. Мной завладели два чувства: дикий ужас и досада. Досада вперемешку со злостью на отца: ведь мог бы, думалось мне, сперва разобраться что к чему, а уж потом зачать меня – тогда я избежал бы горькой участи, то есть вовсе и не родился бы на этот свет; а теперь приходится узнать, что нам отпущено сколько-то жалких и несчастных лет пребывания на земле, а потом суждено умереть – вот наша единственная судьба, единственный финал того странного образа жизни, который отец – как и любой отец на свете – вздумал мне подарить.
Трудно сказать, сколько времени мы простояли там, перед светофором, едва живые. Помню только, что очень скоро досада моя прошла и осталась только тревога, порожденная видом его неподвижной и горестной фигуры.
– Папа, – сказал я, – ты похож на статую. И тут случилось чудо. Он ожил, словно мои слова снова даровали ему способность двигаться.
– Главное, чтобы мама оставалась по-прежнему счастливой и ходила в церковь, мы оба должны об этом позаботиться, – сказал он.
И мы перешли через Виа Аугуста, и я крепче обычного держал отца за руку. Я вновь ощутил, как сильно привязан к нему, и испытал чудное смешение чувств – нежность и любовь, которые, сливаясь, порождали печаль: ведь я не мог не заметить, какой у отца несчастный вид.
Вдруг, едва мы дошли до Травессера де Грасиа, отец с растерянной и тревожной улыбкой сказал:
– Ладно, в конце концов, ничего особенного не случилось. В конце концов, смерть – это и есть, когда люди умирают.
Наверное, он сказал это в утешение самому себе, не думаю, что в его словах была хоть капля цинизма. Но, по правде говоря, мне его слова ужасно не понравились. И чтобы побороть неприязнь к отцу, в последующие месяцы я обратил свой гнев на нечто более абстрактное: я возненавидел лето, особенно цепкую живучесть августовских дней с их тягучими сумерками. А среди августовских дней я больше всего возненавидел воскресенья – конечно, только потому, что они были связаны для меня с пыткой бесконечных воскресных церковных служб, когда отец притворялся, будто молится, а на самом деле бормотал что-то, и бормотание его слышал только я, хотя отдельных слов разобрать не мог.
Всю мессу он притворялся, будто молится, а на самом деле всей душой отдавался совсем иному занятию: занудным голосом что-то мрачно бормотал себе под нос и на что-то без умолку сетовал. Я же с трепетом и болью хранил его тайну. И мучился вопросом: неужели он не мог придумать другого выхода, кроме как покорно погрузиться в такое вот состояние – в равной степени и жалкое, и отчаянное? Зато мама продолжала вполне счастливо жить бок о бок со всем этим бредом и не подозревала о драме, которая разыгрывается рядом, и не сомневалась, что отец – самый набожный человек на свете. Я с душевной тоской воспринимал материнскую безмятежность и с не меньшей мукой наблюдал языческий фарс, который сознательно и по доброй воле разыгрывал отец. Стоит л и – с учетом всех этих обстоятельств – удивляться, что мессы казались мне нескончаемыми, ведь к моему тягостному двойному шпионству – за отцом и мамой – добавлялся свинцовый груз проповедей, а потом и причастия, и еще коленопреклонения. Да, тогдашние мессы казались мне бесконечными. В одно из воскресений я решил найти себе какую-нибудь забаву и не придумал ничего лучше, как попытаться все-таки понять, о чем же беседует отец с голосами подземного мира.
До сих пор меня это не интересовало, почему я и не улавливал в угрюмом бормотании отца ни одной связной фразы. А в то воскресенье я взялся за дело всерьез – и с цепким и жадным вниманием стал вслушиваться в невнятное бормотание и ворчание отца.
Я, как говорится, весь обратился в слух. То есть повел себя как заправский шпион.
Разобрал я только следующее:
– Ну и что делать, если такова жизнь?
И почти следом, словно скорбный стон из могилы:
– Еще бы! Я что, совсем дурак?
На улице шел дождь. Думаю, и по этой причине тоже бормотание отца показалось мне совершенно мистическим. В то воскресенье, выходя из церкви, я решил, что должен прояснить для себя данный вопрос. Воспользовавшись тем, что мать шла чуть позади, я напрямую спросил отца, о чем он разговаривал с крысами из церковных подземелий.
Задав столь непочтительный вопрос, я положился на Господа, хотя и понимал, что Божья помощь мне не понадобится, потому что мой вопрос прозвучал не слишком вразумительно. Ведь в подземельях нашей церкви лежали мумии монахинь. Об этом знали абсолютно все, даже дети. Мой вопрос был не настолько уж странным. Но отец почему-то воспринял его как невероятно странный – услышав его, он буквально остолбенел. Не веря своим ушам, он попросил меня повторить, что я сказал.
– Я бы хотел знать, – повторил я, – почему мумии, спрятанные под полом, называли тебя дураком.
Отец потерял дар речи и не шелохнувшись смотрел, как ветер пытается унести его зонт.
– Дураком? – отозвался он, словно эхо. И застыл в полной растерянности, да еще уперев руки в боки. Он не замечал сильного ливня, хотя потоки воды теперь беспрепятственно обрушивались на него, и было непонятно, рассердился отец до такой степени или только изумился…
Тут подоспела мать и спросила, что случилось. Отец, совсем как во время измерения тротуаров, нагнулся, едва не поцеловав асфальт. Потом поднял зонт. Потом опять выпрямился и с торжественным видом, хотя с него ручьями стекала вода, сказал маме:
– Случилось то, что наш сын сошел с ума.
Я поклялся отомстить ему в один прекрасный день. Я так обиделся на него за притворство – будто не помнит о нашей с ним общей тайне, – что едва не проболтался. Но все же решил оставаться нем как могила. После этого прошло много дней и много месяцев, и ни одно воскресенье не обходилось без его мрачного