бормотания и тихих, но докучливых стенаний. Я напрягал слух, и иногда до меня долетала какая-нибудь более или менее связная фраза, например такого рода:
– В сердце Венеции гнездится зло.
Весь остаток дня я прокручивал в голове эти слова. И даже всерьез задавался вопросом; а что, если голоса подземного мира уже погубили душу моего отца? А что, если зло на самом-то деле гнездится в его сердце, а не в сердце Венеции? А что, если отец был, как и Венеция, средоточием мерзости? А что, если зло заразно? И любой невинный человек, приближавшийся к моему отцу, даже если он успел вовремя унести ноги, уносил с собой еще и свою уже погубленную душу?
Сознавая, что душа моя бесповоротно погублена, я продолжал шпионить за отцом – воскресенье за воскресеньем. Пока однажды, во время причастия, не увидел, что отец как никогда настойчиво бросает в мою сторону красноречивые взгляды. Я хотел было снова приступить к нему с вопросом: о чем он беседовал с крысами, о чем он беседовал с голосами подземного мира, пока притворялся, будто молится? Но все же удержался и стал с особым вниманием следить за тем, что происходит далеко от того места, где стоит отец. Я был целиком поглощен подглядыванием за тем, как совершается таинство евхаристии, и подглядывал так, как, по рассказам, делал в последние месяцы своей жизни мой дед, отец моей матери, более известный в нашей семье под прозвищем Черная Борода, которого я предпочитал называть иначе – для меня он всегда оставался «шпионом евхаристии».
Когда я, утомившись, перестал шпионить за тем, как совершается таинство, я решил снова заняться отцом и бросил на него еще один испытующий взгляд. Мне показалось, что он страдает как никогда в жизни. Да он и на самом деле выглядел ужасно расстроенным, притворялся молящимся, но думал только о том, что смертен, и умирал от тоски, ибо душой его завладели демоны. Он и на самом деле умирал. Он умер для радостей жизни, для радостной жизни. И вдруг мой взгляд новоиспеченного шпиона, словно луч света, прорезал мрак. Может, потому что я еще злился на отца за то, что недавно он сделал вид, будто не помнит о нашей общей тайне, во всяком случае, вдруг, взглянув на него и услыхав его угрюмое бормотание, еще более мрачное, чем всегда, я разглядел, обнаружил в нем просто-напросто обыкновенного жалкого труса. Иначе говоря – или говоря языком человека, каким я стал теперь, то есть человека, который сидит в тени столетней шелковицы и вспоминает самый важный миг своего детства, – мне было просто мерзко видеть собственного отца: ведь он, дожив до вполне почтенных лет, не решался сказать жене, что верит в одну лишь материю и что вечность для него – не более чем кусок земли, где однажды его похоронят. Жалкий трус.
Не знаю, кто это сказал, думаю, Конрад, что мы, люди, рождаемся трусами, вот в чем наша настоящая беда. На самом деле меня в тот день так возмутила его трусость, что я решил немедленно разрушить всю эту комедию, порожденную страхом.
Я разрушил его языческий спектакль, а сам навсегда расстался с детством. Теперь, сидя в кабинете, я пообещал себе, что непременно расскажу все это нынче вечером на улице Верди, но тут зазвонил телефон. Звонок помог мне очнуться и заставил вспомнить о времени; я взглянул на часы и понял, что оно в буквальном смысле пролетело. На сей раз надо было обязательно снять трубку – наверняка опять звонила Кармина, которая привыкла к тому, что днем меня в любую минуту можно застать дома, ведь мы, писатели, совсем как домохозяйки, трудимся в четырех стенах. Короче, я не ждал никаких неожиданностей.
Прежде чем двинуться в сторону прихожей и снять трубку, я окинул рассеянным взором, словно не желая прерывать подготовку к самой важной в моей жизни лекции, наброски, сделанные за первую половину дня; они лежали разделенные на части, а частей было столько же, сколько листов голландской бумаги: высокомудрый пролог к теме, вокруг которой должна кружить лекция, причудливый и вольный мазок про манию шпионства, поразившую испанских граждан, примеры моей скромной, но неукротимой деятельности на ниве подглядывания за людьми искусства, встреча в поезде с профессиональным шпионом, жалкая трусость моего отца – в духе Унамуно.
Я не без опаски снял трубку. В конце концов, телефон – это всегда русская рулетка. К счастью, звонила Кармина – она говорила в нос, – я узнал ее голос, который не спутаю ни с одним другим.
Я почти не слушал жену, ибо мысли мои все еще занимала предстоящая лекция – вернее, я пытался сообразить, как лучше связать историю моего шпионства за отцовскими мытарствами со следующей и уже совсем другой историей, чтобы скачок не выглядел слишком резким. А еще я размышлял над тем, откуда, собственно, взять столь нужную мне следующую историю, и поэтому почти не слушал Кармину.
После того как я попросил ее повторить только что сказанное, она не на шутку разгневалась и даже перешла на крик. А я терпеть не могу, когда Кармина так себя ведет, и повесил трубку: от ее визга у меня чуть не лопнули барабанные перепонки. Я подождал, пока она перезвонит, потому что был уверен – она это сделает немедленно. Возникшей паузы мне хватило, чтобы склониться к такому решению: идеальным продолжением истории про то, как я шпионил за трусостью отца, могла бы стать история – раз уж речь зашла о подземельях и церквах – про последние месяцы жизни моего деда, великого основателя горемычной династии шпионов, к коей я принадлежу: во время воскресных месс мой дед шпионил за мельчайшими деталями таинства евхаристии, то есть за гостией, то есть подглядывал за тем, какие странные формы обретает по воскресным дням истинное тело Христово; добавлю, что дед мой при этом всю свою жизнь проработал в сфере торговли оптикой и, выйдя на пенсию, по собственному почину превратился в своего рода коммерческого шпиона, работающего против других городских оптик; и только потом, в самый последний период жизни, дед превратился в человека, шпионящего за гостией.
Снова зазвонил телефон, но на сей раз я и не подумал снимать трубку, а просто подождал, пока на автоответчике прозвучит голос Кармины:
– Ты слышишь? Прости, я понимаю, что не должна была так кричать, но сегодня мы здесь, в музее, все какие-то нервные и издерганные.
Я снял трубку таким резким и решительным движением, словно вытащил пистолет из кобуры.
– Хорошо, а я здесь при чем?
– Прости, пожалуйста, так получилось, я ведь просто хотела напомнить тебе, что сегодня надо на час раньше забрать Бруно из школы.
– Бруно… – сказал я. – Мы с тобой еще не успели это обсудить, но, думаю, ты и сама видела… Сегодня утром он не пялился в пол и не нес обычной своей ахинеи… Дай-то бог, чтобы дело пошло на лад! Может, он и вправду придет в норму.
В ту пору мы очень часто говорили о сыне, мы были ужасно обеспокоены его странным поведением, хотя призванный на помощь психиатр уверял нас, что причин для тревоги нет и наш сын выправится, все это явления временного характера: отторжение окружающего мира, граничащее с аутизмом, но все же не аутизм, и еще стремление убежать от действительности, пожалуй, слишком резко выраженное, что и толкает его к чрезмерным фантазиям; он выдумывает разные истории, чтобы спрятаться от мира, который ему не нравится. Но все это скоро пройдет, заверил нас психиатр, ребенок постепенно обретет душевное равновесие и включится в реальность.