печерских иноков, слагавших летописи и патерики. Когда думаешь о необозримых последствиях этого первого факта нашей истории, поражаешься, как много он уясняет в ней... Монах и книжник Древней Руси был очень близок к народу — но, пожалуй, чересчур близок. Между ними не образовалось того напряжения, которое дается расстоянием и которое одно только способно вызывать движение культуры. Снисхождению учителя должна отвечать энергия восхождения — ученика. Идеал культуры должен быть высок, труден, чтобы разбудить и напрячь все духовные силы. Это как движение жидкости по трубам: его напор зависит от разницы уровней. Только тогда достигается непрерывное восхождение, накопление ценностей, когда, по слову Данте: «Tutti tirati sone tutti tiranu» — «Все влекутся, и все влекут»... Отрекшись от классической традиции, мы не могли выработать своей, и на исходе веков — в крайней нужде и по старой лености — должны были хватать, красть (compilare) где и что попало, обкрадывать эту нищающую Европу, отрекаясь от всего заветного, в отчаянии перед собственной бедностью. Не хотели читать по-гречески — выучились по-немецки, вместо Платона и Эсхила набросились на Каутских и Леппертов».
Резко негативная оценка уровня просвещенности Киевской Руси была дана Е. Голубинским. Приводить ее здесь я не буду — позднее она была подвергнута научной критике. И все же, подводя итоги столетней дискуссии на эту тему, современный исследователь приходит к выводу, что «поиски в древнерусской литературе следов греческой классической образованности оставались бесплодными, в то время как значение греческого языка, в том числе и в сфере философско-богословской терминологии, отчетливо проявилось в обилии заимствований из него. И все же нам предстоит убедиться, что отсутствие гуманитарного образования в Киевской Руси, во всяком случае в систематических его формах, во многом предопределило облик древнерусского богословия, непохожего ни на византийское, ни на западноевропейское... Важнейшим отличием, видимо, является отсутствие на Руси классической образованности, прежде всего ее незнакомство с философией Платона и Аристотеля. Античная мудрость была доступна древнерусскому читателю лишь в виде немногочисленных изречений в составе сборников (в Пчеле и т. п.). Эти скудные, частью апокрифические фрагменты не могли дать никакого представления о методе и главных идеях классической философии. А без владения ее понятийным аппаратом важнейшие сочинения греческой патристики даже в славянском переводе должны были остаться непонятными для древнерусского читателя. Этим объясняется не только эклектизм переводной литературы, но и в еще большей степени — полное отсутствие в оригинальной древнерусской литературе таких фундаментальных жанров, как догматический и экзегетический... На Руси же борьба с остатками язычества, а лучше сказать против удобного симбиоза христианства и язычества, была направлена не столько на рациональное переубеждение, сколько на преодоление продолжавшегося сосуществования (Konkurrenz) обрядов и обычаев. Мы нигде не найдем ни рационального изложения учения волхвов (ср. также «глубинные [голубиные] книги» в Житии Авраамия Смоленского), ни его аргументированного опровержения. Очевидно, что это — следствие той основной черты, которая была указана нами в пункте первом: отсутствия классической образованности. В итоге многочисленные похвалы книжному учению никогда не конкретизируются, подчеркивая лишь «сладость» церковной литературы. Древнерусскому читателю были незнакомы муки выбора в условиях обилия книг, столь характерные для Византии: светской, т.е. антицерковной, литературы, кажется, вовсе не существовало, или, во всяком случае, она не оказалась достойной цитирования и полемики с ней. Именно здесь, может быть, отчетливее всего проявляется слабость древнерусского христианства, состоящая в недостаточной его рефлексированности, осознанности».
И потому никак я не могу согласиться с тем обвинением, которое патриарх Тихон бросил в лицо большевистским правителям: «Соблазнив темный и невежественный народ возможностью легкой и безнаказанной наживы, вы отуманили его совесть, заглушили в нем сознание греха».
Если бы это обвинение было брошено на семидесятом году советской власти, оно было бы логичным. Но патриарх Тихон (или, точнее, его тогдашний референт — о. Сергий Булгаков) эти слова написал в первую годовщину советской власти, осенью 1918 года.
Но не за год же комиссарского правления русский народ из светлого и образованного стал «темным и невежественным»! Значит, он таковым оставался и к исходу девятисотлетнего периода беспрепятственной проповеди христианства на Руси!
Почему после веков существования православного царства остался наш народ «темным и невежественным»? Не есть ли эта его темнота и невежество страшное обвинение тем, кому Самим Создателем было сказано: «...Идите, научите все народы, уча их соблюдать все, что Я повелел вам» (Мф. 28, 19—20)?
Да и для тех, кто согласился быть и именоваться «верховным защитником и хранителем догматов господствующей веры», «блюстителем правоверия и всякого в Церкви святого благочиния» (Основные Государственные Законы, ст. 64), не является ли для них, Самодержцев Всероссийских, эта темнота и невежество народные в вопросах веры и нравственности тяжким обвинением?
В 1905 году в России дали свободу совести — и уже через два года обнаружилось, что в Империи свыше пяти миллионов сектантов, не считая староверов. Причем в 1901 году еще считалось, что общее число сектантов и раскольников не превышает двух миллионов человек. Как только отменили уголовные кары за уход из Церкви, из нее ушли миллионы... В одной Холмской епархии в 1905—1907 годах от Православия отпало 119 278 человек (в католичество). Это что, тоже большевистские комиссары виноваты?
А. Деникин вспоминал «один эпизод, весьма характерный для тогдашнего настроения военной среды. Один из полков 4-й стрелковой дивизии искусно, любовно, с большим старанием построил возле позиций походную церковь. Первые недели революции... Демагог поручик решил, что его рота размещена скверно, а храм — это предрассудок. Поставил самовольно в нем роту, а в алтаре вырыл ровик для... Я не удивляюсь, что в полку нашелся негодяй офицер, что начальство было терроризовано и молчало. Но почему 2—3 тысячи русских православных людей, воспитанных в мистических формах культа, равнодушно отнеслись к такому осквернению и поруганию святыни?». Это что, тоже большевики?
Уместно и повторение вопроса о. Александра Шмемана: «Как случилось, что «темные силы» секуляризма, материализма и атеизма, корни которых усматривают (и вполне обоснованно) на Западе, восторжествовали именно на Востоке? Почему «православные миры» выказали такую слабость и уязвимость? Почему, например, религиозное сопротивление было столь сильным в католической Польше и столь слабым сравнительно с ним в православных странах? Такие вопросы даже не поднимаются, ибо все они подразумевают ревизию прошлого — того мифического золотого века, который остается конечной целью всех «возвратов», самым заветным чаянием не только на уровне сегодняшней официальной риторики, но и в куда более глубоких пластах православной ментальности».
Как бы ни были «зловредны» разрушители Православия, они не более чем микробы. Болезнь проявляет себя лишь тогда, когда ослаб сам организм. Каждый из нас носит в себе едва ли не все болезнетворные микробы, но для того, чтобы в конкретном организме проявилась конкретная болезнь, нужна ослабленность именно этого организма.
Сегодня не большевики, а секты противостоят нам. Секты примитивнее Православия, и если сегодня они привлекают к себе большое число людей, то не потому, что их учение глубже и вернее!
Оставим сейчас в стороне политические, финансовые и прочие причины успеха протестантских миссий в России. Но после того как самым скрупулезным и документированным образом будут изучены механизмы сектантской экспансии в Россию, надо будет задаться и вопросом: «Мы-то где были? Почему наше слово не достигало человеческих сердец?» «Мы совершенно забыли, что виноват тот, кто прав: если я обладаю истиной и не способен ее передать, чего же я могу требовать от того, кто заблуждается и не может найти истину во мне?» (митрополит Сурожский Антоний).
И если столь успешно действуют секты в России, значит, больны и слабы мы, значит, мы не можем быть просто самими собой, а потому и превращаемся в колонию микробов. Мы молчим — и потому так слышны их в общем-то слабенькие голоса. Молчим же не оттого, что нам нечего сказать и не оттого, что не умеем говорить. Молчим оттого, что не чувствуем потребности говорить и свидетельствовать. В нас не воспитана потребность делиться духовными дарами.
Наши духовные школы не готовят миссионеров, не пробуждают в студентах жажду миссионерского служения и не дают знаний, необходимых для миссионерства в современном мире.
Причем практически все сколь-нибудь заметные сегодня миссионеры, церковные публицисты,