Греки нас не стремились учить, а мы боялись учиться богословию. Слишком уж запугали византийцы нас своими анафемами за малейшую богословскую оплошность.
Есть печальное сходство сталинистской идеологии и византийской психологии: и там и там за человеком не признается права на ошибку. Нет ошибившихся. Есть вредители и враги. Если токарь Петрович импортное сверло запорол, то это не потому, что он вчера перепраздновал, а потому, что ему японская разведка специально диверсию заказала!
И византийское церковное сознание не умело прощать вероучительных грехов, не имело привычки покрывать милосердным умолчанием ошибки в области вероучения. Византийское мышление, порой даже слишком терпимое, если речь заходила о грехах плоти или о грехах против людей, не прощало грехи против Церкви. Здесь уж каждая обмолвка, каждая неточность, каждая недодуманность становилась тем лыком, что аккуратно вплеталось в строку. За всеми дискуссиями усматривались сознательная злая воля и вредительский замысел. Это своего рода естественный антигностический синдром (в противовес гностикам, учившим о спасении через «знание», христиане говорили о том, что Царство Божие силой, то есть усилием воли, берется). Это искривление «естественное», в смысле почти неизбежное. Но в жертву этой своей болезни средневековые христиане принесли слишком много чужой крови...
Так, император Юстиниан, по чьей инициативе проходили антиоригеновские соборы VI века, утверждал, будто «богоборец Ориген» включал в свои труды православные суждения лишь для «злонамеренного обмана простаков. Воспитанный в языческих баснословиях и желая распространить их, он прикинулся, будто изъясняет Божественное Писание, чтобы таким образом, злонамеренно смешивая непотребное свое учение с памятниками Божественного Писания, вводить свое языческое и манихейское заблуждение и приманивать тех, которые в точности не выразумели Божественное Писание... Одна и единственная забота была у нечестивого Оригена — поддержать эллинское заблуждение и в души слабых посеять плевелы». Император не прав. Ориген — заблуждающийся христианский мыслитель, а не замаскировавшийся оккультист.
Страх ошибки в Византии господствовал над всем (см. 19-е правило Трулльского собора — запрет проповедовать своими словами), и в итоге он замкнул уста богословию. Появилась привычка любую новизну сводить к старым ересям. Например, «не только Аввакум, но и другие книжники — поборники «старины» именуют никониан приверженцами «латынской веры», «унеятами», приписывают им богослужение на латинском языке. Естественно, речь не идет о реальной ориентации на католические обряды, тем более что реформаторы не проводили богослужения на иных языках, кроме церковнославянского. Но для Аввакума и его единомышленников истинные различия между никонианами и католиками, никонианами и униатами или даже никонианами и, к примеру, арианами несущественны. Никон и его сторонники — как бы олицетворение ложной веры вообще, ереси, «в конце мира» вобравшей в себя все еретические мнения прошлого».
Вот и сегодня у слишком многих церковных людей (и околоцерковных изданий) малейшая неточность проповедника или епископа (или то, что кажется неточностью) вызывает самодовольный шепот: «Ага, вражина жидомасонская, проговорился!»
С другой стороны, сами русские в семье христианских народов чувствовали себя работниками одиннадцатого часа: до нас и без нас отгремели Вселенские Соборы. Православные догматы уяснены. Что о них думать дальше — зубрить надо! В переписке русских епископов с Константинопольским патриархом не встретишь богословских вопросов, все сводится к вопросам практическим и богослужебным.
Естественная недоработанность церковнославянского языка в первые столетия его существования также убавляла желания проводить на нем богословские эксперименты (вспомним только первоначальный отказ от перевода слова «кафолики» в Символе веры и арианское «подобосущие» в Символе веры, прочитанном князем Владимиром в час его крещения).
Возможно, одна из причин того, что древнерусские монастыри, эти «святые зародыши неродившихся университетов» (Г. П. Федотов), так и не стали настоящими университетами, в их аскетической строгости. Монашеские правила называют три причины, дающие иноку право нарушить свой обет верности обители и покинуть ее: появление игумена-еретика, а также открытость монастыря для жен и мальчиков. Западные правила советуют священникам брать мальчиков на воспитание и обучение. Правила восточного монашества (до сих пор действующие на Афоне), напротив, велят сторониться «отроков». Но без детей не может быть и школы... Отрочество затягивалось (отрок: «от— речь» = немой, молчащий).
Отсутствие профессиональных церковных школ нельзя было компенсировать самообразованием — библиотеки были и редки и скудны. После освобождения от монгольского ига Северная (Московская) Русь располагала лишь двумя библиотеками — Смоленской и Новгородской епархий. «После этой возможности, так сказать, гомеопатической, не скоро настала возможность сколь-нибудь действительная.
Первыми монастырями, которые стали заботиться о заведении настоящих библиотек, были монастыри преп. Сергия Радонежского и преп. Кирилла Белозерского, а это было уже только в конце XIV — начале XV века».
Но и позднее в богатейших средневековых монастырских библиотеках было не более 500 книг. Иосифо-Волокаламский монастырь владел 299 рукописями; Патриаршая библиотека к 1686 году собрала 653 книги. В библиотеке Патриарха Никона было 1300 томов. У московских царей в начале XVII века библиотека состояла из 41 русской рукописи, одной книги московской печати, одной немецкой («Травник»), 10 книг литовской печати, 5 тетрадей польских («звездочетьих»), всего — 58 номеров.
Из сочинений блаженного Августина, которого сегодня называют единственным гением среди Отцов Церкви, перевода на древнеславянский язык удостоилась капля — все его наследие, доступное древнерусскому читателю, «вряд ли превышает 2—3 страницы в четвертую долю листа».
Посему прав был Паисий Лигарид, когда сказал царю Алексею Михайловичу: «Исках и аз корене духовного сего недуга (раскола. — А. К.). Напоследок обретох из двою истекшие, сиже есть: от лишения и неимения народных училищ, такожде от скудости и недостатнечества святыя книгохранительницы... Аз, вопрошен о сане церковном и гражданском, кии бы столпи и завесы обою, рекл бых: первое — училища, второе — училища, третье — училища пренуждены быти».
Так отчего же не приживались школы в русском церковном обиходе? Оттого, что можно было обойтись без них. Такую возможность давало служение на церковнославянском, то есть почти родном языке. На Западе мальчик, поступая в церковное обучение, должен был освоить чужой язык — латынь. Язык молитвы и права, науки и культуры. А поскольку такие мальчики приходили каждый год, возникала потребность в системном их обучении, потребность в учебниках и словарях, учителях и партах. То есть в школе.
У нас же переход из народа в хор, из хора в алтарь и оттуда на проповеднический амвон проходил почти незаметно. Вот и не было нужды в специально-школьном усилии.
Кроме того, беспрепятственный доступ к главной из Книг не давал стимула к овладению теми книгами, что остались за кругозором славянских переводчиков. Тактический переводческий успех книжников-учеников Кирилла и Мефодия стратегически вел к изоляции от классической традиции. Есть своя правда в размышлениях об этом Георгия Федотова:
«Великолепный Киев XI—XII веков, восхищавший иноземцев своим блеском и нас изумляющий останками былой красоты; Киев создавался на византийской почве. Это, в конце концов, греческая окраина. Но за расцветом религиозной и материальной культуры нельзя проглядеть основного ущерба: научная, философская, литературная традиция Греции отсутствует. Переводы, наводнившие древнерусскую письменность, конечно, произвели отбор самонужнейшего, практически ценного: проповеди, жития святых, аскетика. Даже богословская мысль Древней Церкви осталась почти чуждой Руси, что же говорить о Греции языческой? На Западе, в самые темные века его (VI—VIII), монах читал Вергилия, чтобы найти ключ к священному языку Церкви, читал римских историков, чтобы на них выработать свой стиль. Стоило лишь овладеть этим чудесным ключом — латынью, чтобы им отворились все двери. В брожении языческих и христианских элементов складывалась могучая средневековая культура — задолго до Возрождения. И мы могли бы читать Гомера, философствовать с Платоном, вернуться вместе с греческой христианской мыслью к самым истокам эллинского духа и получить научную традицию древности. Провидение судило иначе. Мы получили в дар одну книгу, величайшую из книг, без труда и заслуги, открытую всем. Но зато эта книга должна была остаться единственной. В грязном и бедном Париже XII века гремели битвы схоластиков, рождался университет — в «золотом» Киеве, сиявшем мозаиками своих храмов, — ничего, кроме подвига