рукавицами, которые пришлось отрезать у рукавов. Со стороны могло показаться, что человек этот сошел с ума: ну кто же еще станет раздеваться в такой мороз! Но вот уже один за другим запылали костры вкруг лежавшего; Кильтырой вскарабкался на вершину, напялил на себя одну из ушанок, оказавшуюся ему великоватой; нашел в развороченной поклаже нарт старую свою парку и, на ходу влезая в нее, побежал, загребая снег и хромотно пританцовывая, к тому месту, где оставил оленя с собакой.
Тяжело, с частыми остановками, тащил тофаларец нарты. Кильтырой не погонял его, не направлял — тот сам шел по собственным следам в полную силу, какая еще оставалась. Порою, когда упряжка замирала, Пулька осторожно подходила к нартам и обнюхивала лежавший на них странный куль. От него исходил чем- то знакомый и в то же время отпугивающий запах. Пахло человеком и зверем. Жизнью и смертью… Да, это был страшный груз — тело человека, завернутое в сырую, но еще теплую волчью шкуру и в овчинный тулуп.
Шкуру Кильтырой, сдернув со зверя, распялил на кольях над костром продымиться и пропотеть. Это было еще просто. Сложнее оказалось добраться до тела Семерикова и осмотреть его. Пришлось сгрести угли костров в одно место, перетащить туда же нарты, сложить над ними некоторое подобие шалаша, на который пошли и лапник, и ветки, и всякое тряпье, и даже уворованные медвежьи и собольи шкуры. В такой вот нелепой хижине было мало света, зато много тепла. Чтобы растопить воды, Кильтырой взобрался снова на вершину сопки и разыскал котелок — свой-то не взял из зимовья, «пил» в дороге, жуя снег.
Надрываясь, он взвалил на нарты бесчувственное тело Семерикова, передохнул. И, стряхивая дымные слезы, осторожно, но поспешая, стал его раздевать. Левый валенок пришлось, а вернее, едва удалось взрезать ножом вместе с носком и кальсонами — он никак не снимался, набухший и загустевший от крови.
— Авай! — выдохнул Кильтырой имя эвенкийского черта.
На теле раздетого им человека не было живого места. Охотник даже схватился за голову:
— Авай! Авай!..
Обмыв наскоро раны Семерки, присыпав их теплой золой и табаком и кое-как перевязав лоскутками рубашки, Кильтырой принялся вправлять тому вывернутую в плече левую руку. Семериков застонал. Старик вздрогнул от неожиданности. Никак не думалось, что раздастся этот стон. Но отвлекся он лишь на мгновение. Надо было заниматься правой ногой раненого. Острый обломок его изогнутой голени торчал из рваного мяса, ужасая мерцающей, противоестественной белизной. Кильтырой вырезал лубок из лиственной коры, лег на Семерку лицом к ногам, потянул за ступню и пятку и наложил, придавив собой, шину. Ждал вскрика, стона. Но раненый молчал. «Жив ли?»
Перевязав ногу, Кильтырой слез с Семерикова и припал ухом к его груди. Сердце неровно билось.
Кильтырой плелся за нартами, держась за воткнутую в них пальму, и боялся лишь того, что уснет на ходу и свалится. И потянет олень поклажу без хозяина куда глаза глядят, и сгинет сам, и тайну схоронит… Порою старик не чувствовал ни ног своих, ни рук, ни боли в голове. И тело его теряло тяжесть и ощущения, невесомо парило над тайгой, свободно и легко, но в то же время как-то горестно и грустно. Не так ли с телом душа расстается?
Из оцепенения его выводил собачий лай. Это Пулька, замечая, что хозяин шатается и готов упасть, наскакивала на учуга, заставляла того останавливаться, и они отдыхали все вместе, лежа в снегу с закрытыми глазами. Но стоило Кильтырою с кряхтением начать подниматься, как олень тут же трогал с места.
Так повторялось много раз.
Иногда на остановках охотник подходил к раненому, откидывал тряпицу, прикрывавшую тому голову, и смотрел на его лицо до тех пор, пока не убеждался, что это лицо живого. И когда он всматривался в это лицо, с которого так и не сошла гримаса застывшего ужаса, боли и отчаяния, то ловил себя на том, что не испытывал ни ненависти, ни отвращения, ни сострадания, будто все происшедшее и происходившее не имеет никакого отношения к Кильтырою и ему не было и нет до этого дела. Так бывает, когда видишь мерцание зарницы — образ очень далекой и совсем чужой грозы.
Однако, когда к утру наконец упряжка вышла к зимовью, Кильтырой прежде всего занялся Семериковым отвязал его от нарт, освободил от тяжелых одежд и, напрягшись, чуть ли не теряя сознание, втащил в избушку. На это он, казалось, истратил последние свои силы. Почти трое суток у него во рту не было ни крошки. Но, посидев с минуту рядом с раненым на полу, он, к своему собственному удивлению, смог подняться, уложить его на нары и даже растопить печь.
И только после этого уснул.
Если бы какой человек набрел в этот ранний час на снегом занесенное до оконца зимовье на высоком берегу таежной реки Мульмуги, то такой человек ужаснулся бы от увиденного — от вмерзших в образовавшийся после кровавой оттепели наст оленьих трупов, от двух лежащих в избушке людей: одного — с распухшим, заплывшим сплошным синяком лицом, на голом, грязном полу, а другого — в кровавых повязках на медвежьей шкуре; даже от большой с побуревшей, свалявшейся белой шерстью собаки, которая до успела перед тем, как ее свалил сон, зализать свои израненные лапы.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ