серый щебень, гравий или выбранный со дна реки земснарядом, весь еще в потеках песок. Сам зной над этим песком и щебнем блеклого, карьерного оттенка.
Только на следующий день я заметил, что мутная вода стала потихоньку светлеть и делаться все более бутылочного цвета. Не прозрачной, но такой, как будто прозрачность вот-вот наступит. А краски неба и земли прояснялись, прояснялись и наконец стали резкими и сильными. Раньше этот перелом случался километров через шестьдесят выше города, а теперь для настоящего перелома и ста пятидесяти не хватает. Как будто и с берегов, и с воды, и с воздуха моторной вибрацией сбит какой-то жизненный цвет.
Я живу на улице с двусторонним движением. Улица новая, деревья на тротуарах еще не успели вырасти, и вечерами видно, какие у нее отвесные каменные стены и какое серое накатанное дно. Днем по улице катится грохот. Для меня он давно отделился от машин и катится сам по себе, потому что даже в те минуты, когда машин нет, остается предчувствие грохота, память о нем. Весь вечер он шорохом оседает на дно улицы. А утром кажется, что двустороннее движение всех видов транспорта разрешено прямо через комнату. Под окном тормозное дизельное сипение, рев автобусных моторов и танковые выхлопы землевозов-самосвалов. Сквозь окно видно, какого сизо-выхлопного цвета этот грохот. Он проходит на всех диапазонах, уплотняет и дробит воздух, изменяет цвет уличных стен. Даже в комнате меняется цвет книжных обложек. И ведь это каждый день! Однажды я пошел к врачу, он измерил мне давление и спросил, не испытываю ли я чего-то похожего на потерю вкуса к жизни.
Я смотрю на берега и думаю, что даже перекопыченный, истоптанный песок выглядит не так, как потрясенный моторной вибрацией.
С утра под грохот металла в металле на нашем железном корабле все сильнее становится жара. У нас под бортом идет на буксире «приставка» – двухсоттонная нефтеналивная баржа. Однажды я видел, как по раскаленному железу палубы нефтеналивной бежала собака. Пасть ее была раскрыта, а густая белая шуба, которую хозяева не догадались состричь, казалось, дымилась. Жутко было подумать, какая температура у нее в подшерстке. Бежала она, цокая когтями, наступая на собственную тень, И это была вся тень на палубе. Собаку звали Боцман.
Из шлюпки мы вытащили все вещи, вынесли мачту и весла и залили ее водой.
Это поразительно однако, как быстро остывает железо. К вечеру на корабле становится холодно. Солнце еще не зашло, только удлинилась тень от рубки, а железо уже леденеет. Такой был долгий, непереносимо жаркий день, земля и за ночь не остынет, а железо мгновенно становится холодным. Прикоснешься к металлическим поручням или сядешь на кнехт – и сам мгновенно продрогнешь. Даже не от холода, а от неожиданности, от мертвенности. Твое собственное тепло уходит в эту пустоту без остатка.
До самой Цимлы берега потревожены. Но для новичков они, видимо, еще хороши. Мои спутники смотрят на воду и берега увлеченно.
2
После целого дня гребли долго искали место для стоянки. То берег крут – не вытащишь на него вещи, то так густо зарос молодняком, что не поставишь палатку, то створы рядом – нельзя будет развести костер, чтобы не сбить с пути корабль, а то просто кому-то не нравится. Наконец нашли: течение делает поворот, и на этом повороте – глубокая вымоина в берегу, залив с массой поваленных деревьев, которые лежат вершинами в воде. Вершины еще зеленые – свалило в это половодье, – берег высокий, крутой, слоистый, с пластами светло-кофейного, серого и белого песка – пластами, которые отличаются друг от друга плотностью слежавшихся песчинок. Лезешь по этим пластам наверх, и песок осыпается, течет под ногами вниз, а пласты все-таки остаются. Собьешь их на несколько сантиметров, а они отодвинутся и все равно остаются.
Внутри залива течение идет не так, как в реке. Когда-то струя вымыла это углубление, а теперь сама не может сюда достать. Простым глазом видно, как она идет по дуге, несет соринки, пузырьки воздуха, мелкие волны, возникающие на завихрениях. А вода, попадающая в залив от главной струи, сразу затормаживается, густеет, идет к берегу и тут поворачивает против течения, кружит медленно те же соринки, обрастает новыми, становится мохнатой, ворсистой. Но ворсистость эта не отталкивает, не кажется сорной, грязной, потому что грязи на много километров поблизости нет, а только вода, ветер, песок, деревья, насекомые и мелкие отходы от всего этого: опавшие листья, кусочки коры, сухие ветки – отходы, не разрушающие поверхности берегового откоса, цвета воды, чистоты воздуха, не разрушающие этого шелеста и тонкого звона, который стоит в воздухе от движения листьев, от почти бесшумного движения воды, от гуда насекомых.
Заливчик этот – место приметное. Вот вбитые в песок обуглившиеся рогулины, на которых подвешивали кастрюлю, вдавленное в песок сено.
Выгрузив шлюпку, мы раздеваемся и лезем в воду, чтобы смыть пот от недавней гребли, от многочасовой работы на солнце. Мы так перегрелись и навалились за день, что даже очень теплая речная вода кажется только оттого, что это новое место, новая вода, с темной, непрозрачной глубиной, с медленным обширным водоворотом, который идет против основного течения и несет какие-то диковатые, черные от долгого пребывания в воде ветки и кусочки коры. Кто-то первый не выдерживает и прыгает с берега, долго идет под водой, осваивается с ней, с ее температурой, делает сильные гребки, чтобы согреться, и наконец выныривает впереди и кричит:
– Хорошо!
У него переспрашивают недоверчиво:
– Ну как водичка?
А он кричит:
– Хорошо!
И тогда тот, кто не так храбр, как первый, уже без всплеска опускается и плывет, стараясь поскорее преодолеть первую дрожь и первый холод, глубоко проникающий в уставшее и будто лишенное внутренних запасов тепла тело. И только когда ему удается согреться, уравновесить температуру тела и воды, он начинает осматриваться и уже не просто бить руками и ногами по воде, а плавать вслед за первым, используя силу водоворота; вверх – по водовороту, вниз – выходя на течение реки. Оставшиеся на берегу кричат:
– Неправильно плывешь! Тебя должно сносить!
Уже освоившийся с водой, он отвечает:
– Это река неправильно идет!