А те, кто остался на берегу, упустили минуту, когда еще можно было войти в воду. Теперь тела их остыли так, что сама мысль о купании кажется невозможной. Заливчик врезан в высокий берег, берег обнесен высокими деревьями, и хотя солнце еще не зашло, в заливчике глубокая, быстро холодеющая тень. Песок в тени остывает почти мгновенно, тепло протекает сквозь него так же быстро, как вода. Несколько мгновений – и вот он уже холоден и пуст, и белый, желтоватый цвет его, весь день казавшийся душным и жарким, теперь выглядит холодным. Теперь только вода сохраняет дневное тепло, но это сырое и зябкое тепло, и те, кто остался на берегу, кто упустил минуту, когда надо было нырнуть и поплыть, надевают брюки, натягивают свитера, достают из рюкзаков сухие носки – основательно готовятся к вечеру и к ночи, – а плавающие все медлят выйти из реки на берег.
Но вот мы все вместе: и тепло одетые, кто так и не искупался, у кого кровь еще не отлила от головы, а в ушах стоит звон от дневного зноя, и те, кто искупался, вылез из воды, но никак не хочет что-то на себя надевать, ходит в трусах, босиком по песку и все норовит пройти по кромке берега и воды, еще раз услышать ее звон, почувствовать ее мягкое тепло.
– Давай кастрюлю, наберу, – говорю я дежурному, который в кедах, боясь замочить ноги, лезет на шлюпку, чтобы с кормы зачерпнуть воды. Беру кастрюлю и долго вхожу в воду, выбираю место, где вода чище, смываю с кастрюли налипший за день жирноватый песок, делаю шаг в сторону против течения и еще шаг и только тогда набираю воды.
Ногам в воде тепло, на кожу спины и груди давит ровная прохлада, но под горящей от растираний кожей ровный слой тепла. Раскаленное солнцем тело остыло, но взбодренное купанием, водой, оно теперь само вырабатывает тепло. Вода серая, лоснящаяся, листья тоже постепенно сереют, уходит слепящая яркость, но прозрачность не исчезает, а даже углубляется. Видимые и невидимые солнечные вихри, которые давили днем на глаза, рассеялись, осели в холодном воздухе, воздух очистился, промылся, река отделилась от берегов, от неба, каждая струйка на реке выделилась, стала ясно видна: где водоворот, где перекат, где след от бакена. И небо тоже отделилось от воды. Оно еще в закате, но закат тоже холодеет, тепло из него утекает за горизонт, а облака в зените сереют и холодеют, остановившись на месте. Лес посерел, переходы зеленого как бы смазались, но зажглись невидимые ранее под ярким дневным солнцем краски земли. Неяркие, они и должны светить только в таком вот сумеречном свете. На противоположном берегу желтым засветилась широкая полоса скошенного хлеба, по краям стерня даже как будто подернулась инеем, ниже – луговая зелень, дальше гора с белыми выходами известняка. Этот белый известняк так приятен сейчас! Посмотришь – то ли мел, то ли снег. Но мел ли, снег ли, а холод и свет от этой белизны приятен. И сразу с этой белизной соединяются белая полоска песка на противоположной стороне, и желтоватые намывы песка за поворотом, и белый песок у нас под ногами.
Вот тут и надо выйти из воды, передать кастрюлю дежурному, сесть на песок, и медленно-медленно шнуровать выбеленные всего за несколько дней солнцем, песком и водой кеды, и смотреть, смотреть, потому что именно в эти минуты становится понятно, зачем мы пошли в поход, зачем гребли днем до того, что ладони потрескались и горят, а нижняя губа распухла и кожа на ней лопнула, зачем через полчаса мы начнем натираться противокомарной мазью и бить голодных, пустых, серых комаров, от которых воздух сделается шуршащим и колючим. Освобождение – вот что испытываешь в эти минуты, радость освобождения, завершенность дневного цикла.
А река течет все медленнее и наконец совсем останавливается, и только видно, как у противоположного берега движется ее верхний слой, к которому прилипли пушинки. На повороте зажигается бакен – в этом ровном вечернем свете без теней, без отражения огонь еще почти не заметен, у него нет двойника в воде, и бакен еще виден сам по себе. На Нижнем Дону на триста километров по всему фарватеру стоят большие металлические буи, а здесь дощатая пирамидка, сбитая местным плотником, – маленький бакен малых рек.
Сегодня пятнадцатый день похода, и по этому поводу решено выпить. Это уже пятый или шестой повод за пятнадцать дней, но мне, непьющему, все это даже на руку. Собирающиеся пить водку взволнованы предстоящей выпивкой, разговорчивы и снисходительны, всерьез готовят закуску, чистят картошку, открывают банки с лучшими консервами. Они же сами, без моей помощи, натаскали из лесу дров и развели костер. Под кедами дежурного с хрустом ломаются ветки сушняка, огонь так силен, что загорается палка, на которой висят кастрюля и чайник. Даже под свитером и брюками моя обожженная солнцем кожа ощущает почти солнечное давление жара и света, и я вынужден выйти за пределы освещенного круга. Здесь тихо и темно, над виском тренькает комар, и слышно, как булькает вода.
И вдруг начальственный и раздраженный голос окликает нас:
– А вы что здесь делаете?
Я и не заметил, как из-за мыска заливчика выплыл дядька на низкобортной плоскодонке. Греб он не раздеваясь, в брюках, в рубашке и пиджаке. Греб сильно и легко, быстро шел против течения, и это отчасти объясняло его пренебрежительный и начальственный тон. Но, может быть, он бакенщик, а мы развели свой костер рядом со створами?
Дядька остановился напротив нашей шлюпки, подгребал, удерживаясь на течении, но потом, будто уступая течению, навалился лодкой на шлюпку и с минуту смотрел внутрь на пробковые пояса, уложенные под банками, на вальковые наши весла, на рюкзаки, бочонок и новенький канат.
– Ночевать собрались? – спросил он. Оттого, что плоскодонка стояла рядом со шлюпкой, было видно даже не то, насколько шлюпка больше, а насколько она сложнее плоскодонки. – Так на Дону места много, а вас сюда принесло!
Самый ставший и самый доброжелательный из нас предложил:
– А вы перемет хотите ставить? Ставьте. Места много. А мы завтра рано уйдем.
– А когда рано?
– Часов в семь.
– Лучше бы вы совсем сюда не приезжали, – сказал дядька. – Вам это место ни к чему. Два года подряд лес под воду шел, на дне места свободного нет, тут знать надо, А я поставлю перемет – вы у меня рыбу с крючков поснимаете.
И, ругая нас, он уплывает в темноту. И в прозрачном для звуков, похолодавшем воздухе его ругань отчетливо слышна. Когда за поворотом он затихает, я говорю:
– Эй. вы, философы! (А все мои спутники работают на кафедре философии.) Вот вы все гребете и гребете, а я, может быть, специально пошел с вами в поход, чтобы узнать, в чем смысл жизни.
– Это не с нами надо было идти, – отвечает мне Игорь Суханов и ухмыляется.
Ночью мы с ним лежим рядом в своих спальных мешках на парусе, под который я натаскал соломы и травы. У нас есть палатка, но в палатке тесно, и мы с Сухановым спим под открытым небом: я – из