по?динк? останется, то ихъ и по смерти за ноги пов?сить.
Артикул 140. Ежели кто с к?м поссорится и упроситъ секунданта (или посредственника), онаго купно съ секундантомъ, ежели пойдутъ и захотятъ на по?динк? бится, такимъ же образомъ, какъ и въ прежнемъ артикул? упомянуто, наказать надлежит»{279} .
Естественно, что суровость законов петровской эпохи для современников Пушкина казалась чрезмерной, и все ждали сло?ва императора, его решения — быть или не быть «по сему».
В ходе следствия вскрылись многие детали и события, предшествовавшие дуэли, и поэтому 19 февраля А. И. Тургенев мог подытожить в письме брату Николаю: «Гнусность поступков отца Гекерна раскрывается».
После окончания суда дело было передано в Аудиториатский департамент военного министерства.
В тот же день, 19 февраля, Наталья Николаевна прибыла в Москву и, переменив лошадей, отправилась дальше, в Калужскую губернию.
21–22 февраля Н. Н. Пушкина прибыла в Полотняный Завод.
Имение ее деда, Афанасия Николаевича Гончарова, находилось в Медынском уезде Калужской губернии, в 30-ти верстах от Калуги.
«Местоположение Полотняного Завода — прелестное. Помещичья усадьба с великолепным старинным господским домом на самом берегу реки. Не так далеко от него стоит на берегу реки деревянный флигель, слывущий до сих пор в народе под названием дома Пушкина. В нем поэт постоянно живал после своего брака, приезжая гостить к Гончаровым»{280}, — писал позднее Якову Гроту В. П. Безобразов.
Когда-то, еще в петровские времена, предок Гончаровых, Афанасий Абрамович, имел на реке Суходрев полотняный завод и бумажную фабрику. Петр I, создававший в те времена российский флот, покровительствовал Гончарову. Парусные полотна его фабрик имели большой спрос в России и за рубежом. Бумага его считалась лучшей в России. За заслуги перед отечеством Елизавета I, а затем и Екатерина II специальным указом подтвердили право Гончаровых на потомственное дворянство, выданное уже внуку Афанасия Абрамовича — Афанасию Николаевичу, деду Натальи Николаевны.
Из «Объяснения корнета лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтова» по поводу стихов на смерть А. С. Пушкина:
«Я был болен, когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина. Некоторые из моих знакомых привезли мне ее обезображенную разными прибавлениями, одни, приверженцы нашего лучшего поэта, рассказывали с живейшей печалью, какими мелкими мучениями, насмешками он долго был преследуем и, наконец, вынужден был сделать шаг, противный законам земным и небесным, защищая честь своей жены в глазах старого света. Другие, особенно дамы, оправдывали противников Пушкина, называли его (Дантеса. —
Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукою Божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого: и врожденное чувство в душе неопытной, защищать всякого невинно осуждаемого, зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезнию раздраженных нерв. Когда я стал спрашивать, на каких основаниях они восстают так громко против убитого, — мне отвечали: вероятно, чтобы придать себе больше весу, что весь высший круг общества такого же мнения. Я удивился — надо мной смеялись. Наконец после двух дней беспокойного ожидания пришло печальное известие, что Пушкин умер; вместе с этим известием пришло другое, утешительное для сердца русского: Государь Император, несмотря на его прежние заблуждения, подал великодушно руку помощи несчастной жене и малым сиротам его. Чудная противоположность Его поступка с мнением (как меня уверяли) высшего круга общества увеличила первого в моем воображении и очернила еще более несправедливость последнего. Я был твердо уверен, что сановники государственные разделяли благородные и милостивые чувства Императора, Богом данного защитника всем угнетенным, но тем не менее я слышал, что некоторые люди, единственно по родственным связям или вследствие искательства, принадлежащие к высшему кругу и пользующиеся заслугами своих достойных родственников, — некоторые не переставали омрачать память убитого и рассеивать разные невыгодные для него слухи. Тогда, вследствие необдуманного порыва, я излил горечь сердечную на бумагу, преувеличенными, неправильными словами выразил нестройное столкновение мыслей, не полагая, что написал нечто предосудительное, что многие ошибочно могут принять на свой счет выражения, вовсе не для них предназначенные. Этот опыт был первый и последний в этом роде, вредным (как и прежде мыслил и ныне мыслю) для других еще более, чем для себя. Но если мне нет оправдания, то молодость и пылкость послужат хотя бы объяснением, ибо в эту минуту страсть была сильнее холодного рассудка…»{281}.
Началось дело «О непозволительных стихах, написанных корнетом лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтовым и о распространении оных губернским секретарем Раевским».
Из письма А. И. Тургенева П. А. Осиповой:
«<…> Он (Дантес. —
Военный министр граф Александр Иванович Чернышев (1786–1857) отношением за № 100 сообщил шефу жандармов графу Бенкендорфу высочайшее повеление: «Лейб-гвардии Гусарского полка, корнета Лермонтова, за сочинение известных вашему сиятельству стихов, перевесть тем же чином в Нижегородский драгунский полк. <…>»{283}.
25 февраля 1837 года.
В одном из первых протоколов заседания Опеки над детьми и имуществом Пушкина отмечалось, что «все движимое имущество, найденное в квартире покойного Пушкина, состоя из домашних весьма малоценных и повседневно в хозяйстве употребляемых вещей и платья, предоставлено употреблению первые его семейству, вторые розданы вдовою служителям»{284} .
Оставшуюся в квартире мебель, предметы убранства и книги, которые были разобраны и описаны в кабинете Пушкина, по распоряжению Опекунского совета упаковали в двадцать четыре ящика и сдали на хранение в кладовые купца Подломаева в Гостином дворе. Все имущество было описано в присутствии двух свидетелей: князя Петра Андреевича Вяземского и коллежского асессора Павлина Ивановича Отрешкова.
Но все это происходило уже после того, как Наталья Николаевна с детьми уехала в Полотняный Завод. Это позволило нечистому на руку Н. И. Тарасенко-Отрешкову расхитить часть библиотеки и присвоить некоторые рукописи Поэта. Кроме того, он же самовольно взял и два гусиных пера, которыми писал Пушкин, сделав к ним надпись: «Ето перо взято съ письменнаго стола Александра Сергъевича Пушкина 25-го феврл. 1837 г. Наркизъ Атръшковъ» и «Перо, взятое с письменнаго стола А. С. Пушкина 20