выскальзывает из его ослабевшей руки, наконец, ему удается воспользоваться им, и он ранит в руку своего противника. Его отнесли домой, и он жил еще два дня. Он умер, не обвиняя никого в своем несчастье. Пушкин был камер-юнке-ром императора и имел несколько орденов. Он не оставил состояния, но император великодушно принял под свое могущественное покровительство вдову великого поэта и четырех бедных малюток»{316}.
Друзья Поэта положительно отзывались об этой статье, тем более что в России о Пушкине ничего не писали — запрещала цензура.
Князь П. А. Вяземский в марте того же года признавался в письме Александре Осиповне Смирновой (Россет): «Наши журналы и друзья Пушкина не смеют ничего про него печатать, с ним точно то, что с Пугачевым, которого память велено было предать забвению. Статья в „Журнале дебатов“ Леве-Веймара не пропущена, хотя она довольно справедлива и писана с доброжелательством, а клеветы пропускаются»{317}.
По мнению Н. И. Кривцова, статья была «очень хорошо составлена и очень толкова, написана она в чисто французской манере и в то же время обличает знание русского языка, что необычно у иностранцев»{318}.
И князь В. Ф. Одоевский писал М. С. Волкову о том же: «Вы знаете уже ужасное происшествие с нашим поэтом Пушкиным. В „Journal des Debats“ была написана довольно справедливая статья»{319}.
Удивляет единодушие оценок. Даже в одних и тех же выражениях: «справедливая статья…»
Интересно, что сказал бы сам Пушкин по поводу этой статьи, прочитав о себе некоторые пассажи?.. Возможно, рассмеялся бы своим «живым, ребячески веселым смехом» или разразился бы очередной дружеской эпиграммой. Особенно по поводу того, что он, будучи «камер-юнкером императора, имел несколько орденов». Уж не за то ли, что «участвовал в турецкой кампании волонтером, в свите фельдмаршала Паскевича»? А каким верноподданническим чувством наполнены слова о том, что «император принял под свое могущественное покровительство вдову великого поэта и четырех бедных малюток»!.. Ведь цена этих «милостей» — общеизвестна…
И отнюдь не «семейные узы удерживали» Поэта от поездок за границу — что тоже общеизвестно.
Вероятно, Леве-Веймар многого не знал или не мог знать, хотя Пушкина знал лично и летом 1836 года не раз с ним встречался, бывал у Поэта на даче на Каменном острове. Эти встречи произвели на гостя яркое, неизгладимое впечатление. Именно для него Пушкин сделал переводы 11 русских песен на французский язык, о чем впоследствии Леве-Веймар писал не без гордости: «Эту работу Пушкин сделал для меня одного, за несколько месяцев до своей смерти, на Каменном острове, где я провел много хороших минут».
Французский литератор, оказавшись невольным свидетелем семейного счастья Пушкиных, был знаком и с Натальей Николаевной, а 1 октября того же 1836 года женился на ее троюродной сестре, Ольге Викентьевне Голын-ской. (Викентий Иванович Голынский был женат на внучке основателя Полотняного Завода Афанасия Абрамовича Гончарова — Любови Ивановне Гончаровой. Дед Натальи Николаевны Пушкиной, Афанасий Николаевич, приходился внуком Афанасию Абрамовичу.)
Хотя Леве-Веймар и был довольно близко знаком с Пушкиным, это не уберегло его от многих досадных неточностей в статье о Поэте. Наверное, все-таки это произошло от незнания российской почвы, на которой произрастал поэтический гений Пушкина, от неумения понять его возвышенную душу и жаркое сердце — суть характера национального Поэта.
В дневнике Александра Ивановича Тургенева, по рекомендации которого Леве-Веймар был принят в пушкинском кругу, в числе прочих событий марта 1837 года есть упоминание и об этой статье:
«
Разнообразие мнений и оценок событий января 1837 года дополняет и переписка семьи Карамзиных между Петербургом и Парижем.
Уже в следующем письме сыну Андрею отношение этого семейства к вдове Пушкина, в частности его матери, Екатерины Андреевны, резко переменилось:
«3 марта 1837.
Я не сомневалась, что, узнав о трагической гибели Пушкина, ты будешь поражен до глубины сердца. Ты справедливо подумал, что я не оставлю госпожу Пушкину своими попечениями, я бывала у нее почти ежедневно, и первые дни — с чувством глубокого сострадания к этому великому горю, но потом, увы! с убеждением, что если она и убита горем, то это не будет ни длительно, ни глубоко. Больно сказать, но это правда: великому и доброму Пушкину следовало иметь жену, способную лучше понять его и более подходящую к его уровню. Пусть их рассудит бог, но эта катастрофа ужасна и до сих пор темна; он внес в нее свою долю непостижимого безумия. Сейчас она в деревне у одного из своих братьев, проездом она была в Москве, где после смерти жены поселился несчастный старец, отец ее мужа. Так вот, она проехала, не подав ему никаких признаков жизни, не осведомившись о нем, не послав к нему детей, утверждая, что самый вид ее может произвести на него слишком тягостное впечатление; пусть так, но следовало по крайней мере узнать его волю. Несчастный старец ужасно огорчен, тем более, что он объясняет это небрежностью и отсутствием всякого к нему чувства; согласись, что подобное поведение обнаруживает и недостаток сердечности и недостаток ума; она должна была припасть к стопам Пушкина-отца, чтобы облегчить свое сердце и совесть и чтобы сблизиться со всем, что принадлежало ему, а особенно с отцом его, который его обожал всем своим существом. Бедный, бедный Пушкин, жертва легкомыслия, неосторожности, опрометчивого поведения своей молодой красавицы-жены, которая, сама того не подозревая, поставила на карту его жизнь против нескольких часов кокетства. Не думай, что я преувеличиваю, ее я не виню, ведь нельзя же винить детей, когда они причиняют зло по неведению и необдуманности. Что касается до господина Соболевского, то доброта и щедрость государя его предупредили, он повелел издать за свой счет полное собрание сочинений дорогого Пушкина и распродать это издание по подписке в пользу сирот»{321}.
На перемену отношения к Наталье Николаевне со стороны семейства Карамзиных, по всей видимости, повлияло и письмо вездесущего А. Я. Булгакова от 26 февраля князю П. А. Вяземскому. Особенно категорична в своих противоречивых оценках была Софья Николаевна:
«Как я была тронута, читая в твоем письме такие печальные и такие верные строки о нашем славном и дорогом Пушкине! Ты прав, жалеть о нем не нужно, он умер прекрасной и поэтической смертью, светило угасло во всем своем блеске, и небо позволило еще, чтобы в течение этих двух дней агонии, когда оно взирало на землю в последний раз, оно заблистало особенно ярким, необычайно чистым светом — светом, который его душа, без сомнения, узрела в последнее мгновение, ибо (мне кажется, я тебе уже это говорила) после смерти на лице его было такое ясное, такое благостное, такое восторженное выражение, какого никогда еще не бывало на человеческом лице! „Великая, радостно угаданная мысль“, — сказал Жуковский. И в самом деле, о чем здешнем мог он сожалеть? Ведь даже горесть, которую он оставлял своей жене, и этот ужас отчаяния, под бременем которого, казалось бы, она должна была пасть, умереть или сойти с ума, все это оказалось столь незначительным, столь преходящим и теперь уже совершенно утихло! — а он-то знал ее, он знал, что это Ундина, в которую еще не вдохнули душу. Боже, прости ей, она не ведала, что творит; ты же, милый Андрей, успокойся за нее: еще много счастья и много радостей, ей доступных, ждут ее на земле!»{322}.