Пушкина, обнаруженные при разборе его рукописей: поэма «Медный всадник», «Сцены из рыцарских времен», стихи «Д. В. Давыдову», «Вновь я посетил…», «Отцы пустынники и жены непорочны…», «Была пора: наш праздник молодой…», написанные в честь 25-летия Лицея.
Журнал был ценен не только для друзей Поэта, но и для большинства его современников, сознававших великую потерю. На него записывались, желая теперь уже из небытия «услышать» звучный голос Пушкина.
Е. А. Карамзина — сыну Андрею.
«9 июля, С.-Петербург.
…Хотела послать тебе „Современник“, но князь Петр Вяземский говорит, что послал его еще в листах мадам Смирновой; надеюсь, она даст тебе почитать»{443}.
Наряду с выходом «Современника» готовилось издание собрания сочинений Поэта, и двумя месяцами раньше Екатерина Андреевна писала сыну: «<…> Чтобы сделать тебе подарок на Пасху — записалась для тебя на собрание сочинений Пушкина за 25 рублей».
Поэт и дипломат Федор Иванович Тютчев — П. А. Вяземскому.
«11 июля 1837 года.
Благоволите, князь, простить меня за то, что, не имея положительно никаких местных знакомств, я беру на себя смелость обратиться к вам с просьбой не отказать вручить кому следует причитающиеся с меня 25 рублей за подписку на 4 тома „Современника“. В первом из них есть вещи прекрасные и грустные. Это поистине
Примите, князь, уверение в моем особом уважении. Ф. Тютчев»{444} .
Андрей Карамзин — родным из Баден-Бадена.
«15 июля 1837 года.
<…> за веселым обедом в трактире <…> Дантес, подстрекаемый шампанским, заставлял нас корчиться от смеха. Кстати, о нем. Он меня совершенно обезоружил, пользуясь моим слабым местом: он постоянно выказывал мне столько участия ко всему семейству, он мне так часто говорит про всех вас и про Сашу особенно, называя его по имени, что последние облака негодования во мне рассеялись, и я должен делать над собой усилие, чтобы не быть с ним таким же дружественным, как прежде. Зачем бы ему предо мною лицемерить? Он уже в России не будет, а здесь он среди своих, он дома, и я для него нуль. На днях воротился сюда старый Геккерн, мы встретились с ним в первый раз у рулетки, он мне почти поклонился, я сделал, как будто бы не заметил, потом он же заговорил, я отвечал как незнакомому, отошел и таким образом отделался от его знакомства. Дантес довольно деликатен, чтоб и не упоминать мне про него»{445}.
Вслед за этим Софи Карамзина откликнулась сразу двумя письмами брату, восторженно утопая в противоречиях собственных оценок:
«17 июля 1837 года.
…Твое мирное свидание с Дантесом очень меня порадовало…»
«22 июля 1837 г. Царское Село.
…То, что ты рассказываешь о Дантесе, как он дирижировал мазуркой и котильоном, даже заставило нас всех как-то вздрогнуть, и все мы сказали в один голос: „Бедный, бедный Пушкин! Ну, не глупо ли было с его стороны пожертвовать своей прекрасной жизнью? И ради чего?..“»{446} .
Метаморфоза, произошедшая с Андреем Карамзиным, действительно «заставляет нас всех как-то вздрогнуть». Еще недавно в своем письме из Парижа он гневно восклицал в адрес «гнусного автора» анонимных писем, опорочивших честь семьи Пушкиных: «Пощечины от руки палача — вот чего он, по- моему, заслуживает», если «этот негодяй когда-нибудь откроет свое лицо».
И вот теперь, когда не только «этот негодяй открыл свое лицо», но еще и открыто предложил свою дружбу, Андрей Карамзин принимает ее, в нем «последние облака негодования рассеялись», и он «должен делать над собой усилие, чтобы не быть с ним таким же дружественным, как прежде». Он словно ослеплен, его воля будто парализована, он не способен видеть происходящее в истинном свете. Он с детской наивностью верит в то, во что верить нельзя. Его не смущает, например, то обстоятельство, что Дантес, оправдываясь, в качестве аргументов своей «невинности» показал «копию с страшного пушкинского письма, протокол ответов в военном суде». Карамзин словно не понимает, что человек, отправляясь «вечером на гуляние» по курортному городку, куда он приехал якобы отдохнуть, не станет при этом случайно захватывать «копию…» и «протокол…», чтобы, опять как будто бы, случайно встретив своего недавнего приятеля по Петербургу, «пристать к нему и, схватив его руку, потащить в пустые аллеи», с тем чтобы предъявить ему эти документы в знак своей правоты.
Но Андрей Карамзин поверил Дантесу, поверил безоговорочно; как позднее убийце Пушкина поверит и граф В. А. Соллогуб, когда встретится с ним четверть века спустя. Дантес поведает ему о том, что «пакет с документами его несчастной истории… у него в столе лежит и теперь запечатанный».
Часом, не из того ли «запечатанного пакета» показывал документы Андрею Карамзину новоиспеченный барон Геккерн? И не «двадцать пять лет спустя» после «несчастной истории», а всего через 3 месяца после того, как Дантес был выдворен из России!
Вот оно, в полный рост лицедейство!
Как легко и непростительно быстро так называемые друзья Поэта вновь оказались рядом с его убийцей!
Но к чести его истинных друзей, нужно сказать, что потерю Пушкина они воспринимали как большое личное горе. Смерть Поэта осталась в них незаживающей открытой раной.
В. А. Жуковский, запечатывая письмо своему адресату С. М. Саковнину пушкинским перстнем как печаткой, заметил: «Печать моя есть так называемый талисман. <…> Это Пушкина перстень, им воспетый и снятый мною с мертвой руки его. Прости»{447}.
П. В. Нащокин — С. А. Соболевскому.
«…Смерть Пушкина — для меня — уморила всех, я всех забыл, — и тебя — и мои дела и все. Ты не знаешь, что я потерял с его смертью и судить не можешь — о моей потере. По смерти его я и сам растерялся — упал духом, расслаб телом. Я все время болен. <…>»{448} .
Нащокин не раз приезжал в Полотняный Завод. Приезжал, чтобы разделить горечь утраты, повидать Наталью Николаевну, своего подрастающего крестника Сашу, осиротелых детей Пушкина.
Нащокин и Соболевский, так же как и барон Б. А. Вревский, были воспитанниками Благородного пансиона при Царскосельском лицее и Главном педагогическом институте, где они учились вместе с младшим братом Поэта Львом Пушкиным. Тогда же состоялось их знакомство и с Александром Сергеевичем,