зрелым годам он говорил чуть ли не на десяти языках, многому научился и сам смог читать лекции в Копенгагенском университете. Он прекрасно узнал народную жизнь и научился ненавидеть тунеядцев.
Взявшись за перо, Хольберг написал поэму об острове, на котором честные люди бедствуют, а управляющий, поп и пономарь, захватившие власть, грабят их, как самые настоящие разбойники.
Затем стали появляться комедии Хольберга, принесшие ему славу одного из величайших сатириков XVIII века. В них он бичует и высмеивает невежество, предрассудки, тупость дворянства, жадность священников, ничтожество людишек, рабски преклоняющихся перед всем иноземным и презирающих свою родину. Датская столица и быт ее обитателей показаны в этих пьесах очень ярко. Потом говорили, что если бы Копенгаген в XVIII веке совсем исчез с лица земли, то его тогдашний облик и быт легко было бы восстановить по комедиям Хольберга.
Драматург написал роман о подземном царстве, в которое попадает бергенский студент Нильс Клим. Однако подземные страны, удивлявшие Нильса Клима, очень похожи на те, земные, которые Хольберг повидал на своем веку. В одной из них люди пуще глаза берегут ключи от сундуков, а вместо молитв твердят в церквах таблицу умножения, помогающую вычислять проценты на капитал. В другой стране все высшие должности захвачены безголовыми, причем дела в этой стране идут не хуже, чем в тех государствах на земле, где царствуют люди с коронами на головах.
Врагов у Хольберга было много, и они требовали даже, чтобы его «лживые и противохристианские описания, направленные на посрамление предков и потомков», были сожжены на костре королевским палачом…
Норвежец Лудвиг Хольберг, как я уже сказал, писал на датском языке, а иногда и на латинском, для того чтобы пьесы легче было переводить на другие европейские языки: латынь знали многие образованные европейцы. Именно с латинского роман о похождениях бергенского студента был переведен на русский.
В том, что во времена Хольберга по-датски писали многие норвежцы, не было ничего удивительного: страна находилась под властью Дании, и законы для нее издавались в Копенгагене. Судьи говорили по-датски. Священники произносили проповеди на датском языке. Книги печатались на нем же.
Когда в начале XIX века Норвегия освободилась от датского засилья, в стране не было единого, общего языка. На одном писали стихи и романы, играли в театрах, сочиняли деловые бумаги. На другом говорили на фермах, в рыбацких деревушках. Третьим, смесью датского книжного языка и норвежского народного, пользовались жители больших городов.
Получалась изрядная путаница. Из каждых ста жителей страны девяносто девять были коренными норвежцами, и все же они разговаривали и писали так, что не всегда хорошо понимали друг друга.
Как же быть? Поэт Хенрик Вергеланн говорил, что надо смело обогащать датский литературный язык норвежскими народными словами. Другой поэт, Вельхавен, возражал ему, находя, что простонародная речь норвежца слишком груба для того, чтобы стоило вводить ее в изящную литературу.
Тем временем в города из деревень, с ферм приезжало все больше крестьянских парней и девушек, чтобы поступить на фабрики. С каждым годом из языка горожан датские книжные слова все сильнее вытеснялись народными норвежскими.
Вот этот-то уже сильно изменившийся городской язык, полудатский, полунорвежский, и назвали риксмолом. На нем написаны пьесы Ибсена и Бьёрнсона.
Но почти одновременно появились стихи и пьесы, написанные на лансмоле — на языке, близком к тому, на котором говорили жители гор и побережья фиордов.
Споры о языке продолжались десятилетия и окончательно не закончены до сих пор. Риксмол теперь чаще называют букмолом, то есть книжным, литературным языком, а ландсмолнюнорском, народным, разговорным языком. Образовались партии защитников того и другого, а также партия «примиренцев», которая говорит, что правильнее всего сблизить оба языка, чтобы получился один, общий, так называемый самнорск.
Но пока норвежцы все еще пишут и говорят по-разному.
Детство Эдварда Грига
Из Бергена ездят «к Григу».
Великий норвежский композитор родился в этом городе. Он прожил много лет и умер в небольшом доме вблизи Бергена. Это загородный дом на мысе Грольхауген — «холме троллей», где камень, темная зелень, всплески волн большого озера.
Дом похож на зимнюю дачу, сбоку — что-то вроде башенки. В большой светлой комнате — рояль. Пальцы Эдварда Грига касались его клавиш, и дивные мелодии рождались здесь, чтобы, радуя людей, разнестись потом по концертным залам всех стран мира. Здесь природа Норвегии и сама душа норвежского народа раскрывались в музыкальных образах — и не потому ли, по словам Петра Ильича Чайковского, Григ сумел сразу и навсегда завоевать русские сердца? В музыке великого норвежца есть, говорил Чайковский, «что-то нам близкое, родное, немедленно находящее в нашем сердце горячий сочувственный отклик».
От дома дорожка ведет к озеру. Там, под горкой, — маленькое строеньице, похожее на хижину рыбака. Вокруг пышно разрослись папоротники, деревья сомкнули кроны над черепичной крышей. Эдвард Григ проводил здесь многие часы, слушая вечные песни воды и леса.
Жестковатый диван, у стены — пианино (рояль занял бы почти всю хижину), рабочий стол, придвинутый к оконцу, — вот, кажется, и все, что есть в уединенной хижине, где особенно любил работать великий композитор.
Неподалеку от хижины волны бьют в большой камень. Григ часто сидел на нем вечерами, любуясь пламенем заката. Ветер трепал длинные седые волосы, чайки вились над неподвижной фигурой старого человека, любившего вспоминать в эти закатные часы далекое свое детство…
Мать начала учить Эдварда музыке, когда ему не было еще шести лет. Она строго требовала разучивания гамм, а мальчику хотелось самому «выдумывать» музыку. Что греха таить — он ленился повторять упражнения, за что, став взрослым, часто укорял себя.
В бергенской школе опоздавших учеников не пускали в класс до первой перемены. Но Эдварда, который опаздывал чаще других, даже после этой перемены отправляли домой: бедняга по дороге в школу ухитрялся так промокнуть под дождем, что вода с него лилась ручьями. Было бы жестоко оставлять мальчика в классе мокрым. А жил Эдвард далеко и вернуться в школу переодетым успевал только на последние уроки.
Но однажды мальчик явился в школу мокрешеньким, хотя за окном светило солнце. Эдвард слишком понадеялся на вечный бергенский дождь, а тот перестал барабанить по крышам как раз в те минуты, когда мальчуган терпеливо мок под водосточной трубой возле дома, рассчитывая обычным способом отделаться от уроков.
Отметки маленького Эдварда не были блестящими. Лишь однажды на экзамене по истории ему повезло: учитель спросил про Людовика XIV, и это было как раз то, что Эдвард успел вызубрить. Учитель не верил ушам, слушая, как без запинки барабанит ответ ученик, отнюдь не отличавшийся прилежанием. Однако историк был человеком справедливым.
— Верно! — воскликнул он. — Тебе следует поставить единицу!
(Не ужасайтесь: в норвежской школе единица — самый высший балл, а пятерка ставится тому, кто ровно ничего не знает.)
В школе Эдвард Григ чаще сидел над нотной тетрадкой, чем над тетрадью по алгебре. За это ребята прозвали его «Моцарком» — так они переделали фамилию композитора Моцарта. Учитель немецкого языка, обнаружив, что Эдвард на уроке уткнул нос в заветную нотную тетрадку, пребольно схватил его за вихор:
— В другой раз бери в класс немецкий словарь, а эту дрянь оставляй дома!