во всяком случае я утешаю себя тем, что вы, как сообщают мне все мои собраты, скоро возвратитесь в это местопребывание германских муз. Между тем примите эту tessera hospitalis, которая доставит, я надеюсь, удовольствие как вам, так и моему другу и ученику Степану Стржбрскому. Жду ваших писем из Праги, чтобы иметь, как говорит Цицерон, отчёт как в ваших удовольствиях, так и в вашших занятиях. Вы не забыли, конечно, превосходные слова Сократа: между друзьями всё общее. Берегите вашег здоровье и напишите мне, когда вы намерены приехать в Гейдельберг. Прощайте, и ещё раз прощайте.»

Tessera hospitalis, которую я спрятал свой бумажник, была не что иное, как визитная карточка, которой почтенный Вольфганг Готтлоб дал эпиграфический оборот:

Своему возлюбленному другу доктору

СТЕПАНУ СТРЖБРСКОМУ

Коловратская улица, 719

Д-р ВОЛЬФГАНГ ГОТТЛОБ.

Т. С. П. О. П.[2]

Великолепный Ректор рекомендует как друга и брата доктора и профессора Л. из Парижа.

Reddes incolumem, precor,

Et serves animae di midi urn meae.

О, дорогое немецкое гостеприимство, святое собратство по науке, которые столько раз доставляли мне приют в чужих краях, я не знаю, как благословлять вас! Если я и не сделался, несмотря на мои путешествия, умнее и добродетельнее, как благоразумный Улисс, нашедший со времён осады Трои искусство всегда возвращаться на воду: Adversis rerum immersabilis imdis, то по крайней мере у меня, благодаря им, расширялся горизонт моей мысли, сделалось шире моё сердце, и я узнал, что Бог щедрою рукою рассеял по всей земле чудеса, которым можно удивляться, и людей, которых можно любить.

Весьма обрадованный этим приятным письмом, я отправился изучать Прагу, с горячностью путешественников-новичков, принимающих усталость за удовольствие. Имея в руках Муррея (единый непогрешимый авторитет, по мнению англичан), я отправился к старому Молдавскому мосту (через Молдаву), желая посмотреть то место, с которого был сброшен в воду Иоанн Непомук, великий святой, решившийся скорее умереть, чем выдать мужу, королю и ревнивцу, высказанное ему на исповеди королевою, его царственною исповедницею. Затем я поднялся в Градчин, столь богатый воспоминаниями, посетил его церковь и посмотрел её гробницы, мощи и сокровища. Оттуда я снова сошёл в город, где ничто не ускользнуло от моего любопытства. Clementinum, Carolinum, Museum, старое еврейское кладбище, всё было мною осмотрено. Наконец, в два часа, следуя обыкновению, я пообедал, но не в отеле, а на острове Софии, на чистом воздухе, окружённый водою и цветами и при звуках превосходной музыки. Чтобы ничего не доставало удовольствиям этого бестолкового дня, я спустился по висячему мосту на Shutzeninsel, считая невозможным быть на родине Фрейшица и не дотронуться до карабина. Здесь я узнал на опыте, что я мог бы отправиться на войну, без всякого опасения нарушить пятую команду. В девяти шагах я не попал бы в целый батальон, разве сделал бы так, как сделал бедный Макс, и продал бы свою душу дьяволу. Это, впрочем, немножко дороговато для старого философа, и потому я предоставлял делать это влюблённым и Цезарям.

Уже солнце садилось на горизонте, окрашивая своими последними лучами в кроваво-огненный цвет тихие воды Молдавы, когда я, утомлённый тем, что с самого утра видел только одни камни, церковные окна да картины, вспомнил наконец, что приятно было бы увидеть теперь какое-нибудь дружеское лицо. Коловратская улица была недалеко, я направил туда свои шаги и скоро нашёл 719 нумер. Это был дом скромной наружности, с низкою дверью, над которой была приделана вылепленная из гипса львиная голова; я постучался, но не получил ответа; я постучался во второй раз и услышал внутри мужской голос.

— Нанинка! — звал этот голос. — Нанинка, nekdo klepa na dwere.

— Милостивый Боже! — воскликнул я. — Неужели я, никогда не учась, уже знаю чешский язык? Klepa, это немецкое klopfen — стучаться; dwere, это thur — дверь. О, могущество лингвистики!

— Dobre gitro, panel[3] — проговорила скороговоркой, открывая дверь, высокая девушка в зелёной юбке и красной кофте. Это и была Нанинка, одним словом уничтожившая мою науку и мою мечту. Dobre ditro, для меня, было с еврейского.

Я спросил у неё по-немецки, дома ли её господин; но не успел я окончить мой вопрос, как она принялась хохотать. Я вынул из бумажника tessera hospitalis и попробовал прочесть имя моего хозяина; напрасный труд; Нанинка ещё пуще заходотала. В отчаянии я подал ей карточку, крича:

— Степан! Степан!

Но Нанинка не переставала хохотать, и потом с таким усердием, что от гнева я свою очередь тоже принялся смеяться. К счастью, голос внутри подоспел ко мне на помощь, зовя Нанинку.

Высокая девушка сделала мне знак рукой пойти и, взяв карточку, стала подниматься небольшой лестнице, повторяя:

— Niemec, pane, niemec![4] — два слова, не преминувшие ввести меня в замешательство.

Минуту спустя Степан уже пожимал мне руку. С зачёсанными назад белокурыми волосами, голубыми светлыми глазами, с прямым носом и большими усами, это было одно (из тех открытых и честных лиц, которых с первого-же взгляда нельзя не полюбить.

— Как я счастлив, что могу принять вас в своём доме, — сказал он, — но как жаль, что я не умею говорить по-французски! Впрочем, нужды нет, вы ведь говорите по-немецки, и, следовательно, мы можем вдоволь проклинать этих гнусных Тудесков на их же собственном языке. Как был добр мой старый учитель, что вспомнил обо мне! Войдите, я хочу представить вам всё моё семейство, мою бабушку и мою сестру.

В глубине мрачной гостиной, едва освещённой последними лучами заходящего солнца, куда мы вошли, сидела бабушка, вертя свою самопрялку, самопрялку Маргариты; впереди её молодая девушка играла на фортепиано и пела народную песню, замолкнув, однако же, при шуме наших шагов.

— Дорогая матушка, — сказал Степан, — представляю вам француза, друга профессора Готтлоба. Доктор, вот моя сестра Катенька.

Не успели мы и познакомиться, как — уже все четверо сидели и спокойно разговаривали, как какие- нибудь старинные друзья.

Говоря спокойно, я умалчиваю о том, как входила и уходила высокая Нанинка, причём она что-то бормотала на ухо своей молодой хозяйке, а также о тех таинственных знаках, которые она делала в воздухе, меня при этом находившимися в её руке ключами. На языке гостеприимства, на языка котором говорил уже старый Авраам, это значило: «Вот гость, он послан нам Богом. Сохраним честь нашего дома.»

В то время, как происходили эти невинные переговоры, разговор шел своим чередом; но несмотря на все мои старания свернуть его на тысячу различнных предметов, Степан, по какому-то неодолимому пленению, постоянно возвращался к похвалам Чехии (Богемии) и к тирадам против немцев. Он принадлежал к тому разряду умов, который Хазлит так удачно назвал игроками на органе (joiieurs d’orgiie); впрочем, это весьма любезные люди, один недостаток которых только тот, что они постоянно носятся с одною и той же идеей и всегда поют одну лишь песнь.

— Дайте мне вашу руку, — сказал он, — ведь славяне и французы братья. Не забрось судьба между нами этих холодных германцев, то давно Европа была бы одним отечеством. Мы другие, чехи; если мы и заняли место прежних кельтов в Богемии, то мы сохранили их ум, доблесть и любовь к свободе. Вы, конечно, видели на Градчине сеймовую залу, Landtagstube, и окно, из которого наши отцы выбросили с высоты 80-ти футов советников императорской тирании? Это то, что называли чешским обычаем; что бы ни говорили, а есть в этом способе заявлять своё мнение и своя хорошая сторона. Окно цело до сих пор, и вы можете видеть из него не менее замечательные окна в ратуше. Все наши политические враги прошли по этому пути. Нас, других чехов, хотя бы даже убивали, мы всё-таки не уступим. В наших жилах до сих пор ещё течёт кровь Непомука, Гусса и Жижки.

Вы читаете Сказки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату