насильственно вовлекается в этот водоворот истории — в культуре и в искусстве, сама других в свою очередь вовлекая в сугубо реальную катастрофу истории. Всеобъемлющий эротизм рубежа веков в Австрии, покрывающий собой все и вся и все пронизывающий, — знак гниения изнутри — «внутреннего и имманентного» знак того, что здесь рефлексии не было дано так, как в Германии, свободно и своевластно казнить историю. — Вагнеровский же эротизм не есть какая-то плесень, выступившая сама собою изнутри продукта и отравившая его, — лишенный универсальности, его эротизм мелькает и прячется среди — более первоначальных — историософем и мифологем, дающий язык для постижения гибели истории, с непреодолимой убедительностью внушающий другим этот свой язык. Его эротизм есть хитрость, и не предстает во все новых обличьях. Одно — эротизм «Тристана», где воскрешается романтическое томление — Sehnsucht и где еще нужно решать, что «первично» в отождествлении любви — смерти — ночи; другое — эротизм «Парсифаля» с его самой сложной, разветвленной и непрозрачной символикой; третье эротизм «Кольца Нибелунга».
Шёнберг в своем выражении «экзистенциальной» ситуации раннеэкспрессионистического человека как ситуации диалога человека и действительности в ритме отчаяния и надежды должен был соединить обе данные ему как художнику, как композитору традиции. Если ситуация ожидания предстает у него в эротических тонах, то это несомненно в духе исторического часа. Эротическое как символическая форма — как знак выражения более универсальных связей и отношений — проблема мужчина-женщина, сильно редуцированная в символике оперы, как и в тексте все это в соответствии с австрийским духом, что уже и было видно из сопоставления текста оперы с драмами Кокошки: это эротическое начало, которое в австрийской литературе, в австрийской культуре созрело как раз настолько, чтобы, оторвавшись от всяких своих корней, быть положенным в основу всего человеческого (как у Фрейда) и стать призмой для преломления всего иного, то есть, например, для выявления самой экзистенциальной ситуации человека и для выявления исторического потока в его устремленности к гибели[36] . Но вот уже сам этот исторический поток заключен был в иной традиции и созревал в иных условиях, и он был дан Шёнбергу в первую очередь как музыканту, — через конечный философский смысл музыки.
Музыка оперы Шёнберга «Ожидание» насыщена сложным философским содержанием. Слова эти нельзя понимать как стереотип, применяемый во всех случаях, когда язык музыки необычен и затруднен. Их следует понять вполне буквально. Музыка оперы — словно остров в океане исторического и философского смысла. Как редко в каком другом музыкальном произведении, эта музыка настоятельно указывает на свой собственный
Вершина такого обобщения и потолок музыкального смысла оперы — это исторический процесс, понятый как слепое устремление вперед, само по себе движущееся как ритм отчаяния и надежды «и бесцельное». Музыкальный поток оперы строится как поток, аналогичный некоему ритму и движению истории.
Анализ на предыдущих страницах пока обходил существеннейшее в опере Шёнберга — его музыку, отчасти останавливаясь на трансформируемом музыкой тексте оперы, отчасти затрагивая верхний слой произведения — его конечный смысл. Однако анализ нигде не избегал самой музыки, но повсюду опирался на нее.
Феноменология и ее роль в современной философии: (О Гуссерле)
Проблематику феноменологического движения следует рассматривать и в широком историческом контексте, и как историко-культурный феномен со своими причинами, со своей внутренней логикой. Историки философии иной раз забывают, что Гуссерль был философом, корни учения которого восходят к определенной традиции философии. Я не хочу сказать, что об этом вообще не говорится в литературе, — но сказано все же недостаточно ясно. Эту непроясненность корней гуссерлианской философии не так уж трудно объяснить Гуссерль был весьма поздним наследником своей традиции, очень своеобразным ее продолжателем, сама же традиция не слишком известна, а для большинства философов как таковая и не слишком «актуальна». Конечно же, традиция — не каменные неподвижные усгои, дожидающиеся землетрясения; традиция сама меняется, спорит с собою и т. д., но тем более очевидна конечная принадлежность Гуссерля к австрийской философской традиции. Учителем Гуссерля был Франц Бренгано, философ суровой строгости мысли и по своему типу на редкость способный именно учить, то есть прививать известную систему мысли, известный способ мыслить, порой, вполне возможно, и узковатый. Соединение в раннем Гуссерле интереса к философии и к основаниям математики, стремление к логической строгости и логической поверке своей мысли — наследие австрийской философской традиции — вылилось затем у Гуссерля в представление о феноменологической философии как строгой, то есть логически строгой науке. Разумеется, и такое соединение, и такое развитие в сторону философии как логически строгой науки вполне отвечало известной потребности конца XIX века. Этой же традицией можно объяснить и то, что он не остановился на философско-логико-математическом соединении или тождестве и не «свернул» к логике и математике, а должен был удержать традиционный круг всех первых и последних философских вопросов, не решать которые, как философ, он не мог.
Что же это за традиция? Австрия, находясь в самом центре Европы, притом в теснейшем контакте с Германией, тем не менее, упорно сохраняла свое культурное своеобразие — до такой степени, что в это иногда трудно поверить. Невозможно сводить проблему ни к господствовавшему в Австрии католицизму (в Италии он ведь дал другие плоды и в философии, и в науке), ни к какой-то «отсталости» Австрии. Это просто другая культура. Духовная история Австрии в XVIII–XIX веках отличается и совсем иной устроснностью но сравнению с Германией: в Германии вечный спор нового со старым (просветительства с барокко, философской диалектики с просветительством и т. д.), а в Австрии новое в течение долгого времени наслаивается на старое, прежнее не отменяется через новое, новое встраивается в старое. Редкостный просветительский оптимизм сохраняется невероятно долго, а в середине XIX века оказывается чрезвычайно актуальной еще и совокупность многообразных идей Лейбница. Так и в философии. Бернард Больцано воплотил в себе в первую половину XIX века с должной, подлинной глубиной сумму австрийской философской традиции в ее неразрывном единстве всего от математики, философии математики и до теологии и социальной утопии. Воздействие идей Больцано было по обстоятельствам времени скорее скрытым и подспудным, часто косвенным, однако длительным и глубоким. В «Логических исследованиях» Гуссерль как бы заново открывает Больцано, обнаруживая поразительное созвучие его своему антипсихологизму: не отрывавшийся от традиции, Больцано так же смело заходил вперед, обгоняя свое время.
Однако он и отставал, и забегал вперед так, как эго было предопределено его традицией. Он был лишь глубже других. Основные постоянные австрийской философской традиции в то время определим сначала отрицательно — это антипсихологизм и аисторизм. Это неприятие и немецкой классической диалектики, и ее идей историзма, и ее представления о человеке и его психологии, о человеке как психологизированной личности с резким акцентированием Я, личностного начата и субъективности. Вместо этого логико-структурные подходы, которым неведома история как органический процесс, как становление. Полемика Больцано с Гегелем обнаруживает бездну непонимания, неприятия до самой глубины мира мысли, в каком жил Гегель, предпосылок его мышления, самых жизненных, общекультурных для Гегеля его оснований. Не полемика столкновение по-разному устроенных миров, между которыми невозможен диаюг и почти немыслима даже разумная вражда.
Итак, логическая структурность отличает этот австрийский философский мир, доведенный Бернардом