рода исполнение. А раз исполнение, то это уже не одно только искусство, не одна только поэзия и не одна только литература, а это некоторая открытость вовне, и в эту открытость попадает и музыка, и, раз это исполняется, то оказывается, что окружающая обстановка тоже имеет к этому некоторое отношение. Это не театр, но тем не менее это все-таки оживление этого текста в некоторой конкретной обстановке, куда этот текст попадает как в свое родное лоно. И это несмотря на то, что поэзия XVII–XVIII века, как и всякое литературное творчество, была ученой формой искусства. То есть, искусство подчеркивало свою ученость и осознавалось как своего рода наука; одно другому не противоречит. Раз искусство осознавалось как наука, — я вам говорил об этом, и латинское слово ars обозначает одновременно и науку, и искусство, — то не только искусства не обособились друг от друга, но и наука и искусство не обособились друг от друга и существуют, если угодно, синкретически. Теперь, если представить себе, что некий австралийский абориген, привыкший к тому, что искусство синкретично и что, когда поётся, надо еще и танцевать, и что раз музыка, то, значит, и слова какие-то есть (пусть даже бессмысленные, но мы теперь в XX веке знаем, бессмысленные слова тоже имеют некий смысл), — так вот, если бы этот австралийский абориген имел теоретическую способность отдавать себе отчет в том, что он видит в форме, похожей на нашу науку, то он, приехав в Европу XVIII века, наверное, установил бы, что там искусство синкретическое, потому что оно, видите ли, не отделено еще и от науки. И это искусство синкретическое, потому что оно же ученое, оно претендует на то, что в нем заключено некое знание — например, моральное знание, и не только моральное, но самое настоящее энциклопедическое знание. До конца XVIII века, действительно, любой романный текст был нагружен некоторым знанием, по крайней мере моральным знанием, если не предполагалось, что роман должен пересказывать какие-то научные сведения и сообщать их читателю; а там где

есть герои, где действуют люди, там есть и мораль, и все это естественно и понятно. И австралийский абориген вполне мог бы сказать, что у них ничто не расчленено, и не разведено, и не дифференцировано… Ему можно было бы ответить на это: ну, и у вас тоже ничего не дифференцировано и не разъединено… Потому что в XIX веке не замечалось, что вот эти формы искусства, где и музыка, и текст словесный, — это ведь еще и форма знания, характерная для определенной культуры. Это форма собирания и изложения, если угодно, некоторых знаний о мире, которые ни в какой теоретически-отвлеченной форме не передаются и не сообщаются, а только в форме исполнения, и того, что в XX веке попытались назвать performance (англ.) — в XIX веке этого слова не знали — подачи чего угодно через исполнение этого. А в XIX веке совершенно не замечали и не понимали того, что в ранних формах искусства и так называемых «примитивных» формах искусства содержится еще и некоторое знание. Потому что в XIX веке в Европе давно привыкли к тому, что знание требует особых, дифференцированных форм своего изложения. Скажем, это учебник, где все изложено под параграфами. Или это какой-то журнал, или научная книга, или научная статья, философская работа и проч. А ранняя культура этого не знает… Но слово «ранняя» здесь условно: никто ведь от человеческой культуры не требует и не ждет, что она знания свои будет излагать так, как это сделано в новой Европе и еще и в древней Греции отчасти — в виде каких-то отдельных научных текстов, передающих только знание. Действительно, мы можем с вами сказать: что-то дифференцировалось в новой Европе, появились такие научные тексты, которые рассчитаны только на передачу знания, и больше в них никакой функции нету; они уж совершенно не синкретические и не синтетические, их не надо петь, не надо исполнять, они рассчитаны только на извлечение из них некоторых научных знаний. И совершенно очевидно, что это — дифференцировавшиеся формы культуры. Но при этом в XIX веке не замечалось, что искусство — изнутри, а не снаружи — тоже есть форма некоторого знания о мире; и уж по крайней мере до культурной революции, случившейся на рубеже веков, оно есть знание о мире, которое передается в форме вовсе не научного трактата…

Мы с вами постепенно, преодолевая внутреннюю инерцию и сопротивление, начинаем понимать, что никакого прогресса, особенно в формах, в которых он мыслился в XIX веке, в мире нет, а скорее есть какие-то частные моменты эволюции и развития, которые потом приводят к созданию иных языков культуры… И что различные языки культуры, которые нам известны, примерно одинаковы… Не хуже и не лучше один другого. И они разные, и степень их различия бывает тоже очень разной. Между культурой австралийских аборигенов и, скажем, русской культурой XX века существуют очень глубокие различия. Но думать, что одна культура примитивная и первобытная, а другая развитая и замечательная, — это рассуждение, видимо, не самое первое, которое дол

жно приходить нам в голову. Во-первых, эти культуры никак генетически между собой не связаны, они принадлежат совсем разным местам и разным линиям развития, и первое, что нам должно приходить в голову в подобных случаях, — это то, что это разные культуры. И, следовательно, сразу коренным образом отличные в отношении к миру. Суть дела не в том, что одна очень уж простая и примитивная, а другая развитая и способная прослеживать историю на протяжении тысячи с небольшим лет, — не в этим дело. А в том дело, что каждая культура есть запечатление некоторого человеческого отношения к миру, или, точнее даже сказать, взаимоотношения мира и человека. Она складывается из конкретных мироотношений — отношений человека к миру и мира к человеку, — и каждый раз это своеобразная, своеобычная, ценная уже своим существованием культура. Причем, мы можем не отдавать себе отчета в том, что эта чужая и очень отличающаяся от нас культура имеет в своем составе стороны, которые мы даже назвать не умеем, и о которых мы поэтому не задумываемся, и о существовании которых мы не подозреваем.

Вот теперь только, скажем, с середины XX века, стали понимать, что культура народов Сибири — тех народов, которые жили там с давних времен, — это высоко развитая культура совершенно другой устроенности, чем европейские или даже азиатские культуры. Только теперь это стали понимать, после того, как в течение как минимум целого века относились к ним как к варварским и первобытным, совершенно не замечая того, что это развитые культуры, которые свое знание — а знание принадлежит культуре — собирают и передают совершенно иными способами, чем европейская культура. И вполне возможны культуры, которым не надо писать французскую энциклопедию Дидро и издавать Британскую энциклопедию для того, чтобы существовать как культура и передавать сумму своих знаний. Такое отношение к иным культурам как к первобытным было в XIX веке совершенно естественным. В XX веке оно стало подвергаться разного рода сомнениям, и, наконец, пришли к тому, что перестали пользоваться словами «первобытная культура», потому что никаких первобытных культур нам неизвестно. Но я думаю, что такие слова, которыми привычно пользоваться еще сейчас — «ранние формы культуры, ранние формы искусства*, — тоже скоро выйдут из употребления. Ведь эти формы искусства лишь потому называют ранними, что представляется, что все формы культуры и искусства, которые мы знаем по истории своей культуры, более или менее сходны с теми формами культуры, которые мы замечаем в разных частях света у народов, не прошедших нашей истории. Нашей истории, которая насчитывает всего несколько тысячелетий, причем эти тысячелетия теряются во мраке полузнания и гипотетических догадок. Но здесь ведь нет основы для сравнения, и, скорее, можно убеждаться в том, что те культуры, от которых наша культура произошла, были совершенно другими. Во-вторых, совершенно не учитывается то, что культуры действительно могут

идти, в принципе, разными путями. И что те формы, в которых они будут собирать и передавать свое знание, могут быть совершенно противоположны друг другу. Но самое главное принес с собою опыт XX века — оказалось, что синкретические формы искусства — это не те «первоначальные» формы искусства, которым потом ничего не остается делать, кроме как разделиться между собой и обособиться, а это, если угодно, самые поздние формы искусства. Потому что XX век принес с собою идею полного и совершенно непредвиденного слияния разных искусств, которое мы с вами и наблюдаем, и слава богу, что мы дожили до такого времени, когда можем видеть, что все на наших глазах начинает превращаться во что-то неожиданное, И вдруг мы видим, что то, что для XIX века казалось первобытным, в частности этот «первобытный синкретизм», для нас-?? наше настоящее и наше будущее, что мы собираемся стать в этом смысле первобытными людьми. Ну и слава богу. Ничего в этом страшного нет, этим просто доказывается, что история вовсе не есть эволюция в том смысле, в каком понимали её в XIX веке. Оказывается, что мы осваиваем сейчас свои начала и свои концы одновременно и вдруг видим, что все располагается совсем не в том хронологическом порядке, который еще в начале XX века представлялся очевидным. Что сейчас происходит в музыке? Она постепенно начинает осваиваться даже с тем, что еще лет семьдесят тому назад представлялось формой какого-то раннего музицирования. Такого, которое невозможно никак ни реконструировать, ни воссоздать. Теперь оказывается, что можно это воссоздавать даже изнутри

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату