звали, и оба погибли еще в первый год.
Бабушка Тася говорила сухим голосом, спокойно, будто даже равнодушно. Но на Динкино сердце накатывалось чувство близкой беды.
– Ну, вот, в почтальонки-то ушла и столько горя насмотрелась, Господи, помилуй! А потом день этот проклятый. Весна была, трава такая ласковая, нежная, я все босиком бегала… все письма раздала, и так хорошо мне было, ясно. А потом вынула – похоронка. И адрес… Васин. Я до дома его дошла, а что делать, не знаю. Постучать? Как я ей отдам? А в ящик бросить, как я брошу – это ж Вася… Стою на крыльце и слышу вдруг, что кто-то плачет тоже. Она меня в окошко увидала и поняла все, раз я в ящик не бросаю, и плачет теперь там, за дверью. Не могла я больше. Камнем бумажку проклятую эту приложила и убежала. И все слышала за спиной ее плач.
Динка боялась пошевелиться. Бабушка Тася до боли сжала ее волосы, но Динка терпела, лежала, не шелохнувшись.
– Потом она ко мне пришла. Ничего не сказала. Кашу принесла гречневую. Ее тогда и не достать было. А я и не знала, что сказать. Что тут скажешь? Стали мы вместе жить. Она во всем мне помогала. Я молодая была, глупая, ничего не знала. Я бы без нее и не выжила. Потом Сашенька родился. Она хотела Васей назвать, но я письмо то показала, и она говорит: да, надо Сашей, если Васенька так хотел. Ну, вроде как слово его, последнее. Сашенька хорошим мальчиком был, спокойным, ласковым, ко всем шел. Матушка все нарадоваться не могла, все твердила – как Вася, как Вася.
Динка заснула. Заснула от усталости, будто пережила с бабушкой Тасей нелегкие ее годы. Бабушка не сразу это заметила и продолжала рассказывать:
– Мы хорошо с ней жили, Сашеньку растили. Потом она замуж меня выдала, – бабушка коротко и невесело засмеялась. – Приехал тут один, из города, красивый, веселый, все ходил за мной, цветы приносил… Я гнала его, стыдилась. Я думала, что никогда замуж не пойду, после Васи-то… А потом матушка меня уговорила. Ты, говорит, молодая, красивая, чего тебе пропадать, Васю все равно не воротишь, и Саше отец нужен. Конечно, нужен, я и сама понимала. Да только… – бабушка вздохнула, – не знаю. Сашеньке девять лет было. Уговорили они меня.
Бабушка замолчала, оборвала себя на полуслове, поняв, что Динка спит. Она переложила ее на подушку, укрыла и долго смотрела на внучку. Потом нагнулась и, будто самой себя таясь, погладила ее по волосам, поцеловала в лоб. Она вышла на крылечко, тяжело опустилась на теплые широкие ступени. Золотая горбушка солнца плавала за лесом, черные на ее фоне деревья казались нарисованными.
Хорошую жизнь прожила она, трудную, тяжелую, но все-таки – хорошую. Второй муж ее, Толик, балагур был, артист, любил ее, а прожили вместе всего два годочка. Как родила она Петеньку, Толик сильно запил, все нарадоваться не мог, что сын. Вот так пьяный до дома и не дошел, уснул у забора, да и замерз. Забирала ее из роддома опять одна матушка. А через год умерла от тяжелой мучительной болезни и она. Осталась Таисья одна с двумя детьми: Сашей и Петей. Целыми днями на работе, Сашка за старшего: и накормит Петю, и поиграет, книжки почитает, на горшок посадит. Вдвоем ходили они в лес за ягодами и грибами, всю зиму ели потом сушеную землянику, на сахар денег не было, чтобы варенье сварить.
Бабушка Тася тяжко вздохнула. Разве расскажешь об этом ребенку? Про то, как вынуждена была отдать Петю в круглосуточный детский сад, с понедельника по пятницу, почти что детский дом; как рвался он и рыдал каждый понедельник и прятался то в подполе, то на чердаке, то в печке, лишь бы остаться дома. Как Сашка заблудился в лесу и один проплутал там в одиночестве три дня, как Петя схватил страшное воспаление легких, думали, что умрет, как закрыли их типографию, как пустела их деревня и зарастали бурьяном брошенные дома…
Как появился в Легких горах Юрий Вениаминович, инженер. Как они работали вместе на заводе в городе и каждый день ездили домой в Легкие горы на автобусе, старом, вечно глохнувшем на лесной дороге. Как подружился он с Сашкой, который как раз вернулся в Лесногорск после института, как невзлюбил его Петя. Как он учил их всем наукам сразу, как рассказывал долгими зимами, когда до города было не добраться из-за снежных заносов, и про звездное небо, и историю крестовых походов, и про итальянских художников, и про теорию Дарвина… Ночами Юра кашлял, не любил говорить, как оказался здесь он, коренной москвич и интеллигент в пятом поколении. Родилась Катя.
А потом ему разрешили вернуться в Москву. Он звал их с собой, но они не поехали. Тогда он сказал, что съездит, узнает, что и как, и вернется. Он не вернулся. Через несколько лет написал. Катя и мальчики несколько раз ездили к нему в гости… Саша дружил с ним до конца его дней, Света жила у него, когда училась в институте в Москве, и даже назвала в честь него сына.
Не расскажет бабушка Тася всего этого маленькой девочке, вдруг появившейся в ее доме. Грустной девочке с удивленными, будто ждущими чего-то, глазами.
Дед Телятьев
Кто умел рассказывать сказки, так это дед Телятьев. Все так и называли его, по фамилии. Только бабушка Тася знала его имя-отчество. У дедушки Телятьева не было семьи. Но он так не считал.
– Все Легкие горы – моя семья, – говорил он.
– И Мироновы? – прищурясь, спрашивал Юрась.
– А что? Тоже люди.
Юрась и Динка часто бывали у деда Телятьева. Каждый раз, когда приезжал из города Юрась, они бежали к нему. Юла успевала проскочить через лазейку в заборе и встречала их у него во дворе радостным лаем.
У деда Телятьева всегда кто-то гостил. Только гости были необыкновенные: звери и птицы.
– Вот, залетела вчера в сени, а Муська ее и схватила. Насилу вырвал… Крылышко поломано, а ведь тоже птаха божья, жалко ее, дуреху, – и он поглаживал взъерошенные перышки какой-то лесной птички.
– А как вы лечить ее будете? – Динка тоже погладила легкие перышки.
– Да я уж умею! Вот вылечу, и полетит, красавица, будет радоваться…
– А что это за птичка?
– Соловейка…
Никто не знал столько сказок, сколько знал их дед Телятьев. Каждый камень, каждая травинка, тропинка, каждое дерево лесное имело у него свою историю.
– Соловей – птица добрая, не смотри, что неказистая… А как поет!
– Как?
– А вот июнь за серединку перевалится, тогда и услышишь… – дед Телятьев мечтательно закидывал руки за голову. – Думаешь, просто поет? Не-ет, это он лесную деву подзывает. Это вроде как лешего жена. Только леший, он старичок страшненький такой, кривоногий, с бородой до земли, а лесная дева, она-то красавица… Коса по пояс, радугой переливается, а платье все из цветов, ходит, будто летит, ни шороха не слышно, а поет как! Вот соловей ее в гости-то и зовет, петь вместе, а леший не пускает, оттого у соловья песни все жалобные, а русалки, что в реке живут… ну, да вы знаете, под Кочкарями, под скалой, место приметное… вот иду я как-то в покос, стало быть, июль уже, бояться нечего, Семик прошел давно, а после Семика-то русалки на землю носа не кажут, ну – иду. Луна на небе – что фонарь, и светло как днем. Вдруг вижу, на самой скале сидит девчонка. Глаза – ярче луны, и светлые такие, непростые, значит, сама небольшая такая, чуток постарше Динки, волосы длинные, белые, по камню стелются, а она сама венок плетет, только вижу, цветы в венке какие-то странные, а потом смекаю, что не цветы это, а рыбьи скелетики, и так жутко мне сделалось, прямо невмоготу, бежать надо, а ноги будто в землю вросли – и ни с места. Тут она венок свой на голову надела, и глазищи свои на меня поднимает, и смотрит, смотрит, будто душу вытягивает. Ну, думаю, все, Николай Витальевич, конец тебе. Видно, смерть твоя пришла. А девчонка красивая, хоть и нездешняя вся, но все-таки от красоты-то вроде и помереть не страшно… Дай, думаю, хоть поговорю с ней на прощанье, на том свете-то не знаю, поговоришь ли, будет ли с кем. “Ты, – говорю, – чья такая да откуда? Вроде как не наша, не легкогорская?” А она мне: “Как не ваша, самая что ни на есть ваша, только меня водяной к себе забрал, когда ты, Николаша, еще и на свет не родился!” – и тут как засмеется да как со скалы сиганет, а высота там сами знаете какая… И все, пропала. И верите, нет, с тех пор сколько бы я там ни рыбачил, не идет рыба, хоть плачь!
– Все это сказки! – насмешливо скажет Юрась.